Мне 26 лет, и я не могу ходить с четырёхлетнего возраста. Это случилось, когда произошла авария. Мои родители погибли тем вечером. Я выжила… но моё тело с тех пор уже никогда не было прежним.
Государство стало говорить о приёмной семье, но мой дядя вмешался и прекратил эти планы.
«Я забираю её,» — сказал он мне. «Я не отдам её чужим. Она моя племянница.»
Андрей не казался заботливым человеком, но для меня он был самым надёжным в мире.
Он делал для меня всё, что только мог.
Он научился меня делать макияж по онлайн-урокам, чтобы я чувствовала себя красивой.
Он возил меня по паркам и ярмаркам в инвалидной коляске, угощал сладостями и всегда находил новые способы сделать мой мир шире. Потом он заболел.
Сначала это были мелочи, вроде потери ключей или необходимости отдыхать на лестнице, чтобы перевести дыхание. Затем начались шёпоты врачей в коридорах, бумаги, и в итоге хоспис. И вот его не стало.
После похорон к нам пришла соседка с покрасневшими глазами и дрожащими руками.
«Андрей просил передать тебе это, — прошептала она. — И сказать… что ему жаль.»
Она вручила мне конверт, на котором моё имя было нацарапано его неровным почерком.
Мои руки дрожали, когда я его открывала, надеясь на утешение или прощание.
Вместо этого первая строка заставила моё сердце замереть: «Яна, я лгал тебе всю твою жизнь. Я больше не могу молчать.
«Я нёс этот секрет более 20 лет.
Ты всегда знала, что мама с папой в тот вечер ехали от гостей. Это неправда. Они ехали за мной. Я был пьяный на даче у Колесникова под Медным, подрался там с одним, денег не было, телефон садился. В половине двенадцатого я позвонил Саше. Он сказал: Андрюха, давай завтра. А я сказал, что тогда пойду пешком по трассе. Я так сказал специально, чтобы он приехал. Тебя не с кем было оставить, и Ира поехала с ним, потому что Саша весь день работал и она боялась, что он уснёт за рулём. Дорога была мокрая, фура на повороте, дальше ты знаешь. Они торопились, потому что я ждал.
Где их нашли, гаишники мне сказали сами, а куда они ехали, я им сказал тоже сам. Больше никому не говорил. Когда ты маленькая спрашивала, я говорил: от гостей. Потом ты перестала спрашивать, и я был этому рад.
Света знает. Я просил её молчать, и она молчала, только не ради меня. Не злись на неё.
Я забрал тебя не потому, что я хороший человек. Я не знал, как по-другому жить после этого. Это потом уже было не поэтому. Потом было потому, что ты. Но сначала было так, и ты должна это знать. Я трус, поэтому пишу, а не говорю. Хотел сказать тебе в восемнадцать, потом в двадцать, потом когда лёг в хоспис. Не смог.
Прощения не прошу. Только не ставь мою фотографию рядом с ними, пока не прочитала это. Дальше решай сама.
Тамара всё отдаст, ключи от гаража у неё. Пин-код от карты ты знаешь. Ешь нормально.
Андрей».
Я прочитала письмо два раза. Буквы у него под конец совсем разъехались, «нормально» он написал, наверное, уже лёжа: последнее слово сползало вниз, как будто тоже устало.
Тамара Петровна стояла у двери и теребила пуговицу на кофте.
«Ты прочитала?» — спросила она.
«Прочитала».
«Яночка, он…»
«Тамара Петровна, идите, пожалуйста, домой».
Она хотела что-то сказать, но не сказала. Поставила на тумбочку в прихожей пакет с пирожками, которые принесла ещё до похорон и забыла отдать, и ушла. Я слышала, как она медленно поднимается к себе на второй этаж и останавливается на площадке. Так же останавливался он в последний год.
Мы жили на первом этаже в старой пятиэтажке на Пролетарке. Пандус к подъезду Андрей сварил сам, когда мне было семь, потому что управляющая компания три года обещала и ничего не делала. Пандус был кривой, некрасивый и страшно крепкий. Соседи жаловались, что он загораживает клумбу. Андрей отвечал: «Сажайте на пандусе». Таким он и был: люди его побаивались, продавщицы при нём начинали говорить вежливее, врачи в поликлинике сразу находили талончик. Я думала, что это характер. Теперь я сидела в прихожей с его письмом на коленях и не знала, что было характером, а что долгом.
В ту ночь я не спала. Я подъехала к полке в большой комнате, где стояла фотография родителей: мама в жёлтом сарафане, папа щурится от солнца, а у мамы на руках я, толстая, в панамке. Рядом было свободное место. Утром перед похоронами я сама его освободила, убрала туда вазочку и думала, что после девяти дней поставлю его фотографию. Фотографию я уже выбрала: он на ярмарке в Торжке, держит мою сахарную вату и делает вид, что сейчас её съест.
Я вспоминала всё подряд, и всё теперь выглядело по-другому.
Он никогда не пил. Вообще никогда. На моё восемнадцатилетие Тамара Петровна принесла шампанское, и он открыл его, налил всем, а себе налил минералки. Я тогда пошутила: «Дядя Андрей, ну хоть глоток, ты же не за рулём». Он сказал: «Мне не идёт». Все засмеялись, и я тоже.
Он не выносил, когда я ездила на такси в дождь. Я училась на заочном на филфаке, сессии были в Твери, ехать десять минут, но если с утра шёл дождь, он отпрашивался с работы и вёз меня сам на своей старой «Ниве» и ехал так медленно, что нам сигналили даже автобусы. Я злилась, просила его не позориться. Он говорил: «Ничего, подождут».
Четырнадцатого октября он каждый год уезжал на кладбище один. Меня не брал, говорил, что там грунтовка и после дождей коляска не пройдёт, а нести меня на руках он уже не мог из-за спины. Я верила, мне даже было удобно верить. Я ни разу не видела могилу родителей после того, как мне исполнилось десять.
К утру я была злая так, что стало легче, чем было от горя. Злиться оказалось проще. Я думала: все эти уроки макияжа, ярмарки, сладкая вата, пандус, подъёмник в ванной, который он ставил две недели, всё это было как квитанции. Он платил. Я была его штрафом, который он двадцать два года погашал по частям. Мне хотелось, чтобы он был жив, чтобы на него можно было накричать. И ещё мне было стыдно, что я на него кричу у себя в голове, когда его похоронили позавчера.
Около одиннадцати Тамара Петровна всё-таки пришла снова, на этот раз с кастрюлей супа. Я открыла, потому что есть было надо, а сама я ничего бы не приготовила.
«Вы знали?» — спросила я, пока она ставила кастрюлю на плиту.
Она не повернулась.
«В хосписе он мне рассказал. Месяц назад. Попросил бумагу и конверт, и чтобы я, значит, отдала после. Я ему говорила: Андрюша, скажи сам, она взрослая девочка, она поймёт. А он: она поймёт, это-то и страшно».
«Что страшно?»
«Не знаю, Яна. Он так сказал. Я не переспрашивала, он уже плохо дышал».
Она зажгла газ, потом выключила, потому что забыла налить суп в ковшик, а не греть всю кастрюлю. Руки у неё всё ещё дрожали.
«Вы понимаете, что он мне всю жизнь врал?» — сказала я. Мне хотелось, чтобы хоть кто-то вслух сказал, что это плохо.
«Понимаю, — ответила Тамара Петровна. — А ты понимаешь, что он тебя всю жизнь на себе носил? Буквально. Я видела, как он тебя на пятый этаж к Хохловым на день рождения нёс, тебе было лет девять. Потом неделю ходил боком».
«Это одно другого не отменяет».
«Не отменяет», — согласилась она, и я поняла, что спорить со мной она не будет. От этого стало ещё хуже.
Тётю Свету я набрала вечером. Это мамина младшая сестра, она живёт в Москве, в Зеленограде. Двадцать два года она присылала мне деньги на день рождения и на Новый год, звонила раз в пару месяцев, а приезжала, наверное, раз пять за всю мою жизнь. На похоронах она стояла чуть в стороне от всех, в чёрном пальто, на поминки не пошла, сказала, что у неё электричка. Я тогда решила, что она просто чужой человек, хоть и родная. Так бывает.
Она взяла трубку сразу.
«Яна? Что-то случилось?»
«Он оставил мне письмо», — сказала я.
Она долго молчала. Я слышала, как у неё работает телевизор, потом стало тихо: выключила.
«Значит, написал всё-таки», — сказала она.
«Ты знала».
«Знала».
«И молчала двадцать два года».
«Он просил».
«Он пишет, что ты молчала не ради него».
Тётя Света коротко засмеялась, сухо, будто кашлянула.
«Ну хоть тут не соврал. Нет, не ради него. Ради тебя. Ты маленькая была, у тебя никого, кроме него, не осталось. Что, я должна была тебе в пять лет рассказать, что твой единственный опекун твоих родителей и угробил?»
«Он их не угробил. Фура…»
«Яна, — перебила она, — Ира в тот вечер мне звонила. В одиннадцать сорок. Сказала: Светик, едем за этим дураком в Медное, он там опять нажрался. Опять, понимаешь? Это был не первый раз, когда Саша его откуда-то вытаскивал. Это мне никто не рассказывал, я это слышала сама. Последнее, что я от сестры слышала».
Я ничего не ответила. В письме слова «опять» не было.
«Когда опека начала говорить про детский дом, — продолжала она уже тише, — я приехала. У меня Митька был, полтора года, однушка на двоих с мужем, муж сразу сказал, что ребёнка-инвалида мы не потянем. И я не стала с ним ссориться. А Андрей стоял в коридоре у этой опеки, трезвый, серый, и говорил: я заберу, я заберу. И я ему сказала… — она запнулась. — Я ему сказала: забирай. Раз виноват, вот и тяни теперь. Всю жизнь».
«То есть ты меня ему как наказание отдала».
«Я тебя отдала единственному человеку, который тебя хотел взять. А что я при этом про него думала, это моё дело».
«Нет, — сказала я. — Не только твоё».
Я положила трубку. Света перезвонила через минуту, потом через пять, потом написала: «Яна, я приеду на девять дней, если можно». Я не ответила, но и не написала, что нельзя.
Следующие дни были странные. Я всю жизнь думала, что я самостоятельная. У меня работа: я на удалёнке вычитываю тексты для интернет-магазина, описания чайников, утюгов и детских самокатов, двадцать пять тысяч в месяц плюс пенсия по инвалидности. Я сама пересаживаюсь с коляски на кровать и обратно, сама готовлю, если всё на нижних полках. Но тут оказалось, что очень много всего в доме держалось на нём, и я об этом даже не знала. Я не знала, когда платить за свет, потому что квитанции он забирал из ящика сам. Не знала, что поручень в туалете надо подкручивать раз в месяц, потому что он разбалтывается. На третий день поручень провернулся у меня под рукой, и я чуть не упала. Я сидела на холодном кафеле и думала: вот, пожалуйста, плати теперь сама.
Соцработница из центра, Оксана, пришла в пятницу. Андрей оформил её ещё весной, когда понял, что ему становится хуже, а мне сказал, что это «на всякий случай, для бумажки». Оксана оказалась толстой весёлой женщиной лет пятидесяти, она подкрутила поручень, позвонила в управляйку насчёт перерасчёта, оглядела квартиру и сказала:
«Хорошо он у вас всё сделал. Я по району хожу, у меня бабушки по десять лет просят ступеньку убрать. А тут — на, пожалуйста».
«Да, — сказала я. — Хорошо».
Вечером я открыла шкаф в его комнате, чтобы найти документы на квартиру для нотариуса, и нашла его тетрадь. Обычная тетрадь в клетку, на обложке написано «Яна», и больше ничего. Внутри его почерком, тогда ещё ровным, было записано: «Тональник — светлый, не персиковый. Не на шею, ругается». «Тушь — снизу не красить, течёт». «Стрелку вести от середины, не от уголка (видео 3, девушка в красном)». «Брови — не трогать, говорит, сама». «Румяна — она смеётся, когда много, значит много не надо». Дальше записи про лекарства, телефоны массажистов, расписание бассейна, цены на коляски. На одной странице столбиком: «Отложено на коляску активного типа: 12 000, 18 000, 26 000, 41 000». Мне тогда было четырнадцать, коляску мы купили через год, лёгкую, красную. Я считала, что её дал фонд.
Я сидела с этой тетрадью и не понимала, что мне теперь с ней делать. Если всё это квитанции, то зачем записывать, что я смеюсь от румян? Штраф платят молча, никто не изучает, когда человек смеётся. Но и злость не проходила. Она теперь жила рядом с тетрадью, и одно другому не мешало.
Тётя Света приехала в день девяти дней, утром, на электричке. Привезла продукты, будто у нас в Твери нет магазинов, две сумки, и сразу пошла на кухню. Мы почти не разговаривали, пока резали салат. Она резала очень мелко и очень быстро, как мама. Я этого не помнила, а сейчас вдруг узнала: мама так же резала, на табуретке у плиты, а я сидела на полу с кастрюлями.
«Ты на кладбище была?» — спросила я.
«На Андреевом? Нет ещё».
«На мамином».
Она положила нож.
«Давно не была. Года три».
«А он каждый год ездил. Четырнадцатого».
«Я знаю», — сказала тётя Света. И я по голосу поняла, что знает, потому что сама в эти дни там не появлялась, чтобы с ним не встречаться.
Поминки были дома, маленькие. Тамара Петровна, двое мужиков с его бывшей работы, он был мастером в автосервисе на Константиновской, соседка Хохлова, Оксана заглянула на полчаса, тётя Света и я. Хохлова поставила на середину стола рюмку водки и накрыла её куском чёрного хлеба: так полагается.
Я посмотрела на эту рюмку и попросила:
«Уберите, пожалуйста».
«Так положено же, Яночка», — растерялась Хохлова.
«Он не пил».
«Ну, это при жизни…»
«Он не пил», — повторила я громче, чем надо было.
Тамара Петровна молча забрала рюмку, вылила водку в раковину и налила туда воды из фильтра. Хлеб положила обратно сверху. Тётя Света посмотрела на меня через стол. Я не отвела глаза.
Потом мужчина из сервиса, Виктор Палыч, встал с рюмкой и сказал:
«За Андрея. Святой был мужик. Всю жизнь на девочку положил, ни жены, ни детей своих, всё для неё. Таких не бывает больше».
Все закивали. Тамара Петровна смотрела в тарелку. А у меня в груди всё поднялось к горлу, и я поняла, что сейчас скажу. Скажу вслух при всех: он не святой, он позвонил пьяный брату в половине двенадцатого и пригрозил, что пойдёт пешком по трассе. И всем станет неловко, Виктор Палыч сядет красный, Хохлова завтра разнесёт это по всему подъезду, и я, может быть, наконец почувствую, что правда в этой квартире живёт не только у меня в голове.
Я открыла рот и сказала:
«Он не любил, когда его хвалили».
Виктор Палыч кивнул, будто так и думал, и выпил. Разговор пошёл дальше: как Андрей перебрал ему коробку на «Ладе» за бутылку, которую сам не выпил, а отдал обратно. Все смеялись. Я тоже улыбалась. Святым я его не считала. Но рассказывать им про ту ночь я не стала, и дело было не в нём. Это была моя ночь. Мои родители, моя дорога, моя фура на повороте. Не хотелось отдавать её Хохловой.
Когда все разошлись, тётя Света мыла посуду, а я вытирала, держа тарелки на коленях.
«Ты могла сказать», — сказала она, не оборачиваясь.
«Могла».
«Почему не сказала?»
«Не знаю. Не захотела, чтобы они знали».
Она кивнула и долго тёрла одну и ту же вилку.
«Яна, я тут подумала… — начала она. — Митька в общежитие уехал, в Питер. Комната его свободна. Я у себя в поликлинике узнавала, там и бассейн для таких есть, и реабилитация лучше, чем у вас. Переезжай. Я серьёзно. Работать ты можешь откуда угодно, а одной тебе здесь…»
Я поставила тарелку на стол.
«Нет».
«Ты даже не подумала».
«Подумала. Ещё когда ты позвонила, что приедешь. Я так и знала, что ты предложишь».
Она выключила воду.
«Это плохо, что я предлагаю?»
«Нет, не плохо. Только ты тогда отдала меня ему, чтобы он расплачивался. А теперь хочешь забрать, чтобы расплатиться самой. Тётя Света, я больше не хочу, чтобы мной расплачивались. Ни он, ни ты».
Она вытерла руки о полотенце, медленно, пальцы по одному.
«Я не поэтому».
«Может быть, — сказала я. — Ты сама-то уверена?»
Она не ответила. Села на табуретку, ту самую, у плиты, и вдруг стала маленькой, старше своих пятидесяти двух.
«Я его ненавидела, — сказала она. — Двадцать два года. Мне так было проще, чем думать, что я сама могла поругаться с мужем и взять тебя. Я с ним потом всё равно развелась, через четыре года. Могла бы и тогда».
«Я знаю».
«Откуда?»
«Ты мне сейчас сказала».
Она засмеялась, и на этот раз совсем по-другому, а потом заплакала. Я подъехала и положила руку ей на колено, но обнимать не стала. Не получалось, и делать вид я не хотела.
На следующее утро я попросила её съездить со мной на кладбище. К родителям. Она вызвала такси с большим багажником, и водитель, недовольный, долго складывал коляску. Дождя не было. Ехали мы медленно, потому что я попросила, и тётя Света ничего на это не сказала.
Грунтовка там и правда была. Но от ворот до нужного ряда кто-то выложил дорожку из старых тротуарных плиток, кривую, плитки разного цвета, некоторые с отбитыми углами. Дорожка доходила до ограды родителей и там кончалась. Мимо других могил шла обычная земля.
«Это он», — сказала тётя Света. Не спросила, а сказала.
Ограда была покрашена свежей зелёной краской, весной, наверное, когда он ещё мог. На лавочке лежал прибитый дождём пакет с тряпкой и баночкой краски. Калитка открывалась широко, я проехала внутрь сама и даже не задела столбик.
Я долго сидела перед памятником. Мама в жёлтом сарафане тут не была, тут была строгая фотография на эмали, и папа тоже не щурился. Я пыталась что-нибудь им сказать и не знала что. Что я теперь знаю? Что они ехали не от гостей? Им-то это было известно.
Получается, он проложил эту дорожку для меня. Сколько лет говорил, что тут не проехать, а сам выкладывал плитку. Наверное, каждый год собирался привезти меня и каждый год не привозил. Потому что тогда мне пришлось бы сидеть вот так перед ними, а ему стоять рядом и молчать.
«Он тебе тут ничего не оставил? — спросила тётя Света из-за ограды. — Записку или что».
«Нет. Хватит с меня записок».
Обратно я попросила заехать на его могилу. Она была совсем свежая, холм, временный крест, венки от сервиса и от подъезда. Я не стала подъезжать близко, там была одна глина. Сидела на дорожке и смотрела.
«Ну что, — сказала я ему. — Ты просил решать самой».
Тётя Света отошла, чтобы мне не мешать. А я ничего больше не сказала. Я не знала, простила я его или нет, и мне не хотелось придумывать это специально на кладбище, чтобы получилось красиво.
Дома я достала из шкафа его фотографию с ярмарки и долго держала её в руках. Потом поставила на полку. Не рядом с родителями, а на другой край, у книг, чтобы между ними оставалось место. Тётя Света видела и опять промолчала, и я была ей за это благодарна.
Вечером она собиралась на электричку. В прихожей застегнула пальто, поправила сумку и сказала, глядя на пандусовую дверь:
«Я буду приезжать. Если ты не против».
«Приезжай, — сказала я. — Только просто так приезжай. Не потому, что надо».
Она кивнула, как будто поняла, а я не стала проверять. Дверь закрылась, я послушала, как она спускается по кривому пандусу, потом поехала на кухню и разогрела суп Тамары Петровны. Он писал, чтобы я нормально ела, и я поела.







