Судьбы и испытания 12 мин чтения 9

Когда самолёт уже шёл на снижение, люди на борту думали о самом простом и самом дорогом.

Когда самолёт уже шёл на снижение, люди на борту думали о самом простом и самом дорогом.

Кто-то мысленно видел мать у подъезда с тяжёлой сумкой. Кто-то — сына, который должен был встретить в аэропорту с мятой бумажной табличкой. Кто-то вспоминал чайник, забытый утром на плите, и тёплую кухню с жёлтым светом, где вечером снова будут говорить о пустяках, будто жизнь бесконечна.

А потом правый двигатель рванул так, что салон будто разрезало изнутри.

Сначала был хлопок.

Потом — резкий крен.

Потом этот страшный металлический звук, который ни с чем не перепутаешь, даже если никогда раньше его не слышал.

Сверху посыпались маски. По проходу покатился чей-то телефон. Стюардесса, ещё минуту назад ровным голосом просившая пристегнуть ремни, ударилась рукой о спинку кресла и впервые не смогла скрыть страх.

Люди начали плакать не сразу. Сначала наступает то самое короткое онемение, когда мозг ещё цепляется за надежду, будто сейчас всё выровняется, сейчас капитан что-то объявит спокойным голосом, сейчас это окажется просто жёсткой турбулентностью.

Но самолёт не выровнялся.

Его продолжало тянуть вниз.

А в кабине в это время рушилось не только управление. Там рушилась уверенность мужчин, которых с детства учили, что они обязаны держать ситуацию под контролем. Командир, второй пилот и седой проверяющий из авиакомпании перебирали инструкции, команды, аварийные схемы, будто от одной правильной фразы мёртвый штурвал снова оживёт. Но металл не слушался. Система молчала. Приборы ещё светились, а власти над машиной уже не было.

До земли оставались минуты.

Иногда судьба любит унижать заранее тех, кого потом заставит спасать всех остальных.

Валерию Арсеньеву не раз выставляли именно так.

Ей было двадцать шесть. Невысокая. Худые запястья. Старый тёмно-серый свитер, который после многих стирок растянулся на манжетах. Джинсы без намёка на глянец. Таких девушек в залах ожидания не замечают. На них не смотрят второй раз. Им чаще уступают место из жалости, чем из уважения.

Последние месяцы она ходила по собеседованиям в московские частные авиакомпании и раз за разом слышала почти одно и то же. Где-то улыбались вежливо. Где-то даже не старались скрыть насмешку. Один начальник, не поднимая глаз от анкеты, сказал: «С вашим ростом вам бы в бортпроводницы. Пилот должен производить впечатление». Другой переспросил, служила ли она вообще по-настоящему, будто боевой налёт можно измерить шириной плеч.

Она каждый раз кивала спокойно.

Собирала документы.

Выходила в холодный воздух.

И молчала.

Потому что есть унижение, которое кричит. А есть такое, после которого человек просто крепче сжимает пальцы в кармане и идёт дальше, пока никто не видит, как у него дрожит челюсть.

Валерия летела этим рейсом как обычная пассажирка. Место 23С. У окна сидел пожилой мужчина, всё полётное время державший в руках пакет с гостинцами. Через проход — молодая мать, тихо напевавшая что-то ребёнку ещё до взрыва. Сама Валерия почти не спала. Она, как это часто бывает у тех, кто слишком многое пережил, не умела по-настоящему расслабляться в воздухе. Слушала работу двигателя. Отмечала лишние вибрации. Невольно считала секунды между звуками.

Когда рвануло, она поняла раньше многих: беда не из тех, что заканчиваются объявлением о вынужденной посадке и нервным смехом в терминале.

Она отстегнулась ещё до команды.

Стюардесса попыталась её остановить.

Кто-то крикнул, чтобы она села на место.

Но Валерия уже шла вперёд по трясущемуся проходу, цепляясь ладонью за спинки кресел. Люди смотрели на неё так, как смотрят на безумных. Или на тех, кто от шока не понимает, что происходит. Никто не видел в этой сутулой девушке угрозы. Никто не видел в ней спасения.

Когда дверь кабины открылась, внутрь ворвался не просто сквозняк из салона.

Туда вошло всё, что мужчины до этого момента упорно не хотели признавать.

— Выйдите немедленно! — сорвался капитан, даже не обернувшись полностью.

Но Валерия уже увидела главное..

На правом двигателе горела красная лампа пожара. Горела ровно, спокойно, как лампочка в подъезде. А параметры левого стояли на нуле. Рычаг останова левого двигателя был опущен до упора. Тот двигатель, который никто не трогал и который тянул бы их ещё полчаса, был выключен. Правый, разорванный взрывом, по приборам ещё вращался.

— Левый, — сказала она. Голос сорвался, и она повторила громче: — Вы левый заглушили! Горит правый. Левый целый.

— Выйдите из кабины! — Громов наконец обернулся. Лицо у него было мокрое, серое, на воротнике рубашки темнело пятно от пота. — Оля, уберите пассажира!

Стюардесса схватила Валерию за локоть. Валерия не вырывалась, просто показала пальцем на приборную панель, как показывают ребёнку, где лежат ключи.

Седой проверяющий, Юрий Павлович Лоза, как потом узнала Валерия, посмотрел туда, куда она показывала. Посмотрел секунду. Потом ещё одну. И было видно, как с его лица уходит всё, кроме возраста.

— Витя, — сказал он тихо. — Витя, она права.

Когда рвануло, кабину тряхнуло целиком, стрелки вибрации запрыгали на обоих двигателях, а через вентиляцию потянуло гарью. Кто-то сказал «левый», кто-то не возразил. Потом говорили, что всё заняло меньше двадцати секунд. Потом говорили много чего.

Второй пилот Денис Кравец, самый молодой из них, уже тянулся к панели запуска. Руки у него ходили ходуном, но он делал всё по порядку: рычаг, зажигание, топливо. Валерия видела высотомер. Тысяча семьсот. Тысяча шестьсот.

— Скорость держите, — сказала она. — Не тяните нос. На авторотации запустится, если скорость будет.

Громов тянул штурвал на себя. Это было самое человеческое движение на свете: земля приближается — тяни вверх. Только вверх самолёт уже не шёл. Он просто терял скорость и готовился свалиться.

— Витя, отдай, — сказал Лоза. — Отдай от себя.

Громов отдал. Нос опустился, в салоне кто-то закричал, потому что земля в иллюминаторах стала ближе. Тысяча двести.

— Обороты пошли, — сказал Кравец. Потом ещё раз, будто не верил: — Пошли обороты.

Стрелка поползла. Медленно, как в дурном сне, где бежишь и не двигаешься. Потом быстрее. Штурвал под руками Громова ожил — это было видно по тому, как у него разжались и снова сжались пальцы. Вернулась гидравлика.

— Правый огнетушитель, — сказал Лоза.

Кравец разрядил баллон. Красная лампа мигнула и погасла не сразу, а только после второго.

Валерия отступила назад. Оля, так и не отпустившая её локоть, сама не понимала, что держит. Лоза откинул откидное кресло за спинами пилотов и сказал коротко:

— Садитесь. Пристегнитесь. И молчите теперь.

Она села, пристегнулась и замолчала. Больше она не сказала в кабине ни слова. Ни когда Громов запрашивал вынужденную на ближайший аэродром, до которого было четырнадцать минут. Ни когда шасси вышли и одна лампочка загорелась с опозданием, и Кравец вслух выругался. Ни когда самолёт на подходе повело вправо из-за разорванной мотогондолы и Громов держал его с таким усилием, что на шее у него вздулась жила.

Сели с перелётом. Тормозили долго, с рывками, в конце выкатились с полосы на мёрзлую траву, и машина встала, чуть накренившись. Громов снял руки со штурвала и положил их себе на колени. Руки дрожали. Он смотрел на них так, будто они были чужие.

— Эвакуация, — сказал он. — Правый борт не открывать.

По левому борту вниз поехали надувные трапы.

Валерия спускалась одной из последних, после экипажа салона. Внизу было минус три, ветер нёс запах пены и горелого керосина. Пожарные машины стояли полукругом, на фоне серого поля у них пульсировали синие огни. Люди отходили от самолёта кучками, кто-то в носках, кто-то с ребёнком на руках, кто-то зачем-то с сумкой, которую велели бросить.

Пожилой мужчина с места у окна стоял возле пожарной машины и держал свой пакет с гостинцами. Держал обеими руками, прижимая к животу. Увидел Валерию, узнал по свитеру.

— Дочка, — сказал он. — Ты куда ходила-то?

— В туалет, — ответила Валерия. И сама засмеялась, коротко и неприятно, как кашляют.

Он кивнул, будто так и думал.

В терминале их продержали почти шесть часов. Сначала медики, потом списки, потом транспортная полиция. Сломанные пальцы у стюардессы, ушибы, у одного мужчины подозрение на сотрясение, у многих давление. Никто не погиб. Эту фразу повторяли в коридорах так часто, что она стала звучать как пароль.

Валерию отвели отдельно. Небольшая комната с жалюзи, стол, два стула, на подоконнике засохший фикус. Сначала пришёл лейтенант транспортной полиции и спросил, на каком основании она покинула своё место во время аварийной ситуации и проникла в кабину экипажа. Именно так и сказал: «проникла». Потом пришёл мужчина из службы безопасности авиакомпании, в хорошем пальто, и попросил её никому не давать комментариев «до выяснения обстоятельств».

— Каких обстоятельств? — спросила Валерия.

— Всех, — сказал он вежливо.

Телефон сел ещё в самолёте. Зарядку дали на посту у полицейских, через сорок минут. Экран включился, и сообщения посыпались одно за другим. Мама — одиннадцать пропущенных. Подруга. Неизвестный московский номер. И ещё один, архангельский, который она узнала не сразу. Региональная компания, небольшие турбовинтовые самолёты, рейсы по северу. Она отправила им анкету в июле, почти от отчаяния. Они перезвонили в августе, позвали на собеседование, а она сказала, что подумает. Ей тогда казалось, что если согласиться на север и на винты, то это навсегда. Что Москва закроется окончательно.

Теперь в пропущенных висело: «Валерия, это Михаил Сергеевич, мы по поводу собеседования. Перезвоните, когда будет удобно». Отправлено за день до рейса. Они ещё ничего не знали.

Маме она перезвонила из коридора.

— Живая, — сказала она сразу, не дожидаясь вопроса.

Мама плакала и ругалась одновременно, и в этой смеси Валерия разобрала только «я же говорила, поездом», хотя никакого поезда до Москвы из Самары мама никогда не предлагала. Потом мама спросила, кормили ли их там. Валерия посмотрела на автомат с шоколадками у стены и сказала, что кормили.

Ночью её отпустили. Самолёт должен был лететь в Самару, а сел в Ульяновске, и до Самары их повезли автобусами. Валерия спала в автобусе, прислонившись виском к холодному стеклу, и ей ничего не снилось.

Следователь пришёл на третий день. Возбудили дело по статье о нарушении правил безопасности движения воздушного транспорта, это Валерия знала и без него. Он был молодой, говорил устало, писал много. Спросил, почему она пошла в кабину. Она рассказала про звук. Про то, что после такого звука без двигателя не бывает. Про лампу пожара и нулевые параметры. Про рычаг.

— Вы уверены, что рычаг левого был в положении останова, когда вы вошли?

— Уверена.

— Вы понимаете, что это…

— Понимаю, — сказала Валерия. — Там запись есть. Там всё слышно.

Следователь посмотрел на неё поверх бумаг.

— Запись есть, — согласился он. — Но записи мне мало. Мне нужны люди.

Видео появилось в тот же вечер. Кто-то с задних рядов снимал на телефон, как падают маски, и в кадр попала худая девушка в сером свитере, которая шла по проходу против всех. Двадцать секунд. Трясущаяся картинка, крик стюардессы, чья-то рука, хватающая её за рукав. Под видео написали: «Кто она? Куда она идёт?» К утру у видео было три миллиона просмотров, а к обеду кто-то нашёл её страницу по старой фотографии из лётного училища.

Ей писали журналисты. Писали незнакомые женщины, что она героиня. Писали незнакомые мужчины, что она истеричка и что за такое надо сажать. Писали бывшие однокурсники, с которыми она не разговаривала с выпуска. Один федеральный канал предложил приехать в студию в Москву, оплатить перелёт и гостиницу. Валерия прочитала слово «перелёт» и закрыла ноутбук.

Мама смотрела видео на кухне раз двадцать. Ставила на паузу, увеличивала пальцами её спину.

— Сутулишься, — говорила мама. — Я тебе всю жизнь говорю.

А потом отворачивалась к плите и долго мешала гречку, которая давно была готова.

Лоза позвонил на пятый день. Сказал, что он в Самаре, что хотел бы поговорить и что понимает, если она не захочет. Предложил кафе в гостинице у вокзала. Валерия пришла в том же свитере — другой тёплой вещи у неё не было, куртку она забыла в самолёте, и её до сих пор не вернули.

Лоза заказал ей суп, не спрашивая. Сам пил чёрный чай и не ел.

— Как вы? — спросил он.

— Нормально.

— Врёте.

— Вру, — согласилась она.

Он кивнул. Помолчал. Потом достал из папки несколько листов и положил на стол, но не придвинул к ней.

— Я буду говорить прямо, у меня плохо получается по-другому. Компания хочет вас взять. Вторым пилотом. Переучивание на тип за наш счёт, это около двух с половиной миллионов, вы знаете. Налёт у вас военный, по гражданке его придётся добирать, но это решаемо. Контракт на пять лет.

Валерия смотрела на суп. В супе плавал лавровый лист.

— Я подавала к вам в марте, — сказала она. — Мне сказали, что пилот должен производить впечатление.

— Я знаю, — сказал Лоза. — Я поднял анкету. Этого человека у нас больше нет. Не из-за вас, он раньше ушёл. Но я знаю.

— И что взамен?

Он не стал делать вид, что не понимает.

— Интервью. Одно, может, два. Вместе с экипажем. Вы, Громов, Кравец. Экипаж действовал в сложнейшей ситуации, пассажир с лётным образованием оказал помощь, вместе справились. Никто не погиб. Это правда.

— Это не вся правда.

— Вся правда будет в отчёте комиссии, — сказал Лоза. — Через полгода. Может, через год. Сто сорок страниц. Его прочитают двести человек, и все они и так всё поймут. А видео смотрят миллионы. Если вы сейчас скажете в камеру «они выключили не тот двигатель», у компании не будет полугода. У неё будет неделя.

— А у Громова?

— У Громова и так ничего не будет, — сказал Лоза. — Он отстранён. Это его последний рейс, при любом раскладе. Я про других людей говорю. У нас две с половиной тысячи сотрудников.

Он наконец придвинул к ней листы. Сверху был текст, не контракт. Несколько абзацев. «Я видела, как экипаж борется за самолёт. Я просто оказалась рядом и подсказала то, что в такой ситуации может упустить любой. Командир принял решение, и это решение нас спасло». Кто-то грамотно написал. Даже слово «подсказала» было выбрано аккуратно.

— Следствию говорите всё, что считаете нужным, — сказал Лоза. — Я вас не прошу врать следствию. Там запись. Я прошу вас не выносить это на телевизор до отчёта.

Валерия дочитала до конца. Потом перевернула лист текстом вниз.

— Вы тоже там сидели, — сказала она.

Лоза не ответил сразу. Налил себе ещё чаю из чайника, хотя чашка была почти полная, и чай перелился на блюдце.

— Сидел, — сказал он. — Я проверяющий. Я должен был увидеть первым. Я не увидел. Это тоже будет в отчёте.

— В интервью этого не будет.

— В интервью этого не будет, — повторил он.

Она сказала, что подумает. Он сказал, что до пятницы. Когда она вставала, он вдруг спросил, почему она не взяла ничего теплее, на улице же минус.

— Куртка в самолёте осталась, — ответила Валерия. — Полка над двадцать третьим рядом.

Лоза достал телефон и что-то записал.

Громов появился без звонка. Позвонил в домофон в субботу утром, и мама, открыв, долго не понимала, кто этот высокий пожилой мужчина с пакетом из кондитерской. Валерия вышла в прихожую в домашних штанах и узнала его не сразу. Без формы он был похож на учителя физкультуры на пенсии.

— Я не надолго, — сказал он. — Адрес мне Юрий Павлович дал. Можно было, наверное, позвонить. Я не знал, что говорить по телефону.

Мама поставила чайник и ушла в комнату, закрыв дверь не до конца.

Громов сел на табуретку, и табуретка под ним скрипнула. Пакет с пирожными он так и держал на коленях, потом спохватился и положил на стол.

— Эклеры, — сказал он. — Я не знаю, что вы любите.

— Я всё люблю.

Он кивнул. Посмотрел на холодильник, где висели магниты из Анапы и Казани и детский рисунок Валерии, который мама не снимала двадцать лет.

— Я ведь был уверен, — сказал он наконец. — Вот что. Я до сих пор, когда закрываю глаза, вижу, что там горел левый. Слушал запись три раза. Там мой голос говорит «левый». Я знаю, что правый. А вижу левый.

Валерия молчала. Чайник на плите зашумел.

— Тридцать четыре года, — сказал Громов. — Ни одной предпосылки. Ни одной. Жена говорит, это не имеет значения, раз все живые. А я думаю, что это как раз только и имеет значение. Что у меня тридцать четыре года ничего не было, а когда было — я вот так.

— Вы посадили самолёт на одном двигателе с разорванным крылом, — сказала Валерия.

— После того как вы мне сказали, какой двигатель мой.

Он усмехнулся. Не зло, а как человек, который понимает, что шутка плохая, но другой нет.

— Лоза вам предложил, — сказал он. Не спросил — сказал.

— Предложил.

— Интервью вместе, да? Экипаж и пассажирка. Я отказался. Он думает, что я передумаю. Не передумаю.

— Почему?

Громов долго искал ответ. Взял эклер, откусил, положил обратно на пакет.

— Не знаю, — сказал он. — Потому что противно. Мне шестьдесят один год, меня уже никто никуда не возьмёт, мне терять нечего. Вам есть что. Поэтому я вам ничего не советую. Я пришёл сказать спасибо. Вот, сказал.

Он поднялся, задел головой абажур, придержал его ладонью.

— Кравец, — сказал он уже в прихожей, завязывая ботинки. — Денис. Он согласился на интервью. Вы на него не злитесь. У него ипотека и двое детей, и он всё делал правильно. Он запустил этот двигатель. Не я.

Когда за ним закрылась дверь, мама вышла из комнаты и посмотрела на пакет с эклерами.

— Хороший мужик, — сказала мама. — Жалко.

— Кого жалко?

Мама подумала.

— Всех, — сказала она и убрала эклеры в холодильник.

В четверг вернули куртку. Её привёз курьер из Ульяновска, в пакете с биркой авиакомпании, и в кармане так и лежал проездной на московское метро, на котором оставалось две поездки.

В тот же вечер Валерия села за кухонный стол и открыла ноутбук. Она написала Лозе письмо. Потом стёрла. Написала короче. Снова стёрла. Писала почти час, пока мама не пришла выключить свет в прихожей и не спросила, долго ли она собирается сидеть.

В итоге отправила три предложения. Что следствию и комиссии она уже всё рассказала и расскажет ещё раз, если спросят. Что прессе она не скажет ничего — ни их текста, ни своего. Что если предложение о работе зависит от интервью, то пусть считают, что она отказалась.

Лоза ответил утром. Одно слово: «Позвоню». Позвонил в обед.

— Вы понимаете, что без интервью я не смогу провести вас мимо общего конкурса? — сказал он. — Предложение было не от меня лично. От компании. Компании вы интересны сейчас, пока это видео смотрят.

— Понимаю.

— Если будете подаваться обычным порядком, я не буду мешать. И помогать не буду. Тесты, тренажёр, медкомиссия, очередь. Как все.

— Как все, — сказала Валерия. — Меня это устраивает.

— Нет, — сказал Лоза. — Не устраивает. Вам двадцать шесть, и у вас сейчас самый лучший момент, который будет в жизни. Вы его отдаёте из-за человека, который сам вас выгонял из кабины.

— Я его не из-за Громова отдаю.

— А из-за чего?

Она не нашлась, что ответить. Не то чтобы у неё не было ответа — ответ был, но выговорить его вслух, по телефону, человеку, который наливал чай мимо чашки, было как-то неловко. Что в марте она сидела в коридоре их офиса два часа и её не пустили дальше первого кабинета. Что теперь её хотят пустить через парадную, но только если она встанет у двери и будет улыбаться. Что это одно и то же.

— Ладно, — сказал Лоза после паузы, так и не дождавшись. — Вы хороший пилот, Арсеньева. Я это видел. Удачи вам.

И отключился раньше, чем она успела ответить.

Интервью вышло в понедельник. Кравец и какой-то пресс-секретарь в студии. Кравец держался плохо: смотрел в стол, дважды сказал «ну, мы действовали по процедуре», а на вопрос про девушку в свитере ответил, что пассажирка оказала помощь и экипаж ей благодарен. Её фамилию не назвали. Громова в студии не было. Ведущая сказала, что командир экипажа находится на лечении.

Мама посмотрела выпуск и выключила телевизор посреди прогноза погоды.

— А ты что, правда только подсказала? — спросила она.

— Правда, — сказала Валерия. — Я только подсказала.

Мама посмотрела на неё внимательно, но больше ничего не спросила.

Михаилу Сергеевичу она перезвонила во вторник. Тот долго извинялся, что не набрал раньше, сказал, что видел видео, но не был уверен, что это она.

— Это я, — сказала Валерия. — Вы ещё ищете второго пилота?

— Ищем, — сказал он. — Мы всегда ищем. Только я вас предупреждаю сразу, у нас не Москва. Машины старые, аэродромы грунтовые, зимой минус сорок, а зарплата не такая, какую вам в Москве обещали. Если вам что-то обещали.

— Обещали, — сказала Валерия. — Я отказалась.

На том конце помолчали.

— Можно спросить, почему?

— Там условия были, — сказала она. — А у вас есть условия?

— Медкомиссия, — сказал Михаил Сергеевич. — И чтобы вы не боялись холода. Рост у вас какой?

Валерия засмеялась в трубку так громко, что из комнаты выглянула мама.

— Метр пятьдесят восемь.

— Нормально, — сказал он, не понимая, что смешного. — У нас кабина тесная. Высоким хуже.

Билет она купила на двадцатое. Самара — Москва — Архангельск, с пересадкой в Шереметьеве и тремя часами ожидания. Мама собирала ей сумку два вечера, клала шерстяные носки, потом вынимала, потом снова клала и говорила, что в Архангельске носки, конечно, продают, но не такие.

Перед самым вылетом пришло сообщение с незнакомого номера. «Это Громов. Слышал про Архангельск. Там Миша Сотников, он хороший, я с ним в Нарьян-Маре летал в девяностых. Передавайте привет. Не надо ему ничего про меня рассказывать, он сам всё знает». Валерия подумала и ответила: «Передам». Потом добавила: «Спасибо за эклеры». Потом стёрла вторую строчку, решив, что это глупо, и снова её написала, и отправила.

Следователь позвонил, когда она уже стояла в очереди на посадку в Москве. Спросил, сможет ли она приехать на очную ставку в январе. Она сказала, что сможет, но ехать ей теперь будет далеко.

— Ничего, — сказал он. — Все далеко.

Место ей досталось 14А, у окна. Рядом села женщина с вязанием и сразу принялась рассказывать про внука, который учится в Архангельске на судоводителя и не звонит. Валерия кивала. Самолёт вырулил, развернулся, двигатели набрали обороты ровно и без лишней вибрации, и она поймала себя на том, что не считает секунды.

Женщина всё говорила про внука, про общежитие, про то, что мальчику нужен тёплый пуховик, а он ходит в куртке. Валерия хотела ответить, что в куртке тоже можно, если свитер хороший. Но не успела — уснула, прислонившись к холодному пластику иллюминатора, ещё до того, как погасло табло «Пристегните ремни».