Свекровь произнесла это так громко, что за праздничным столом наступила мёртвая тишина.
Я медленно положила вилку, посмотрела на мужа и тихо спросила:
— Саша… Ты сам им расскажешь, почему всё это началось, или это сделаю я?
Его лицо стало белее скатерти.
А когда я достала из сумки запечатанный конверт, он едва не выронил бокал…
Бокал он всё-таки удержал. Зато встал так резко, что стул проехал ножками по паркету, и взял меня за руку выше локтя — не больно, но крепко, как берут человека, которого нужно срочно увести.
— Марин. На кухню. На минуту.
— Саша, гости же! — крикнула вслед Нина Петровна, и в её голосе было больше растерянности, чем злости.
На кухне пахло жареным и остывающим тестом, на подоконнике стоял торт, который тётя Валентина везла через полгорода. Саша закрыл дверь спиной и сказал шёпотом, быстро:
— Откуда он у тебя?
— Кто «он»?
— Конверт.
Я посмотрела на конверт в своей руке. Обычный белый конверт с синим уголком и названием клиники, из тех, в которых нам когда-то отдали первые анализы. Он валялся у меня в тумбочке пустой полгода, и неделю назад я сложила в него распечатки и заклеила, чтобы не мять в сумке. Я сама себе казалась смешной, когда клеила. И всё равно таскала его с собой каждый день, как таскают в кармане камень.
— Из тумбочки, — сказала я. — Он пустой был. Там мои выписки, Саш. Даты, препараты, дозы. Я распечатала, чтобы твоя мать один раз в жизни прочитала, откуда у меня эти двадцать два килограмма.
Он выдохнул. Прижался лопатками к холодильнику и выдохнул так, будто с него сняли ремень. И в эту секунду я перестала слышать голоса из комнаты.
— Ты подумал, что там другое, — сказала я. — Что там, Саша?
— Потом.
— Нет уж, не потом.
— Иди за стол. — Он потёр лицо ладонью. — У матери юбилей. Шестьдесят лет, люди сидят. Я тебе вечером всё скажу, слово даю.
Вот здесь мне надо было согласиться. Я это знаю теперь, знала, кажется, и тогда. Но во мне уже два с половиной года копилось то, что нельзя было положить ни в один конверт, и оно вышло само.
Я вернулась в комнату, села на своё место, разорвала конверт и стала читать вслух. Как список покупок. Февраль, стимуляция, восемь дней уколов в живот. Апрель, перенос, отрицательный результат. Июнь, гиперстимуляция, стационар, капельницы. Сентябрь, гормоны, отёки, плюс шесть килограммов за три недели. Потом второй протокол. Потом врач, который сказал «организм устал, дадим паузу». Я читала и слышала, как перестала звенеть вилка у соседки Любы.
— Марина, ну зачем это при людях, — тихо сказала тётя Валентина.
— А при людях можно было? — Я повернулась к свекрови. — Про то, что я растолстела и вас позорю, — при людях можно?
Нина Петровна сидела прямая, в новой синей кофте, с наколотой брошкой, и смотрела на меня так, будто у неё в доме включили чужой телевизор и она не знает, где кнопка.
Мне бы на этом остановиться. Я и остановилась бы, если бы не вспомнила Сашино лицо на кухне. Оно у меня стояло перед глазами — это облегчение, когда он понял, что в конверте всего лишь мои бумажки.
— И ещё спросите у сына, — сказала я, — куда делись деньги на третий протокол.
Тишина стала другая, плотнее. Кирилл, Сашин двоюродный брат, положил вилку и посмотрел на Сашу. Быстро, коротко — и тут же уставился в салат. Его жена Алёна взяла бокал и не донесла до рта. И я поняла, что за столом об этом знают все, кроме меня и, может быть, Любы.
— Какие деньги? — спросила Нина Петровна.
И я сказала то, за что потом мне доставалось больше всего:
— Ваш сын их украл.
Саша не ответил. Не крикнул, не хлопнул дверью — просто сел и стал смотреть в скатерть, и от этого стало ещё хуже. Тётя Валентина сказала: «Позорище какое», Люба засобиралась, Алёна принялась убирать тарелки, хотя никто не доел. Торт так и остался на подоконнике.
Я взяла пальто и ушла пешком, потому что в такси надо кому-то называть адрес, а голоса у меня в тот момент не было.
Он пришёл в начале третьего, от него тянуло холодом и стружкой. Сел на табуретку в прихожей, не снимая ботинок.
— Не украл, — сказал он. — Вложил.
Деньги за третью программу клиника вернула в июле. Почти четыреста тысяч. Он забрал их, добавил то, что дала мать — она копила с пенсии и с шитья, у неё всегда лежала «на чёрный день» пачка в наволочке, — и вместе с Кириллом выкупил в кооперативе «Восход» два бокса, форматно-раскроечный станок с рук и кромочник.
— У кого ты спросил? — сказала я.
— Ни у кого.
— Клиника вернула деньги, — повторила я. — Просто так? Сами позвонили и вернули?
Он молчал долго, потом сказал:
— Я договор расторг. Я плательщик, договор на меня.
— А мне ты сказал, что врач в отпуске до сентября.
— Сказал.
Я велела ему уйти. Он поднялся сразу, будто ждал этого, и уехал к матери.
Утром была моя смена. Я сижу на ресепшене в «Атланте» четвёртый год — с тех пор, как перестала вести групповые. Раньше у меня было по шесть занятий в неделю, степ и функционалка, и я знала своих девочек по именам. Потом первый протокол, потом отёки, потом я сама попросила перевести меня «на стойку, временно». Временно длится четвёртый год. Утром я продаю абонементы и слушаю, как тренеры за спиной обсуждают новогодний график.
В обед я позвонила в клинику. Оксана, координатор, узнала меня по фамилии.
— Договор расторгнут двадцать второго июля по заявлению плательщика, средства возвращены на его карту, — сказала она. — Марина Игоревна, вы же в курсе, документы подписывал Александр Владимирович.
— Он у врача был?
— Девятнадцатого июля, у Ирины Сергеевны. — Оксана помолчала. — Один.
— А что она ему сказала?
— Это я вам сказать не могу. Это его приём и его результаты. Спросите у мужа.
Я сидела с трубкой у уха и слушала, как в зале за стеной считают приседания. Никакой бумажки, которую можно было бы кому-то предъявить, у меня не появилось. Появилась дата и слово «один».
Вечером пришла Нина Петровна. Без звонка, с сумкой, из которой торчала банка и завёрнутые в фольгу пироги. Поставила всё на стол в прихожей и осталась в пальто.
— Я не мириться, — сказала она сразу. — Я тебе скажу и пойду. Ты вчера при Валентине, при Любке, при Алёнке назвала моего сына вором. Этого я тебе не забуду.
— Хорошо.
— Что «хорошо»?
— Не забывайте.
Она села всё-таки. На край стула, не расстёгиваясь.
— Я в наволочке шестьдесят три тысячи держала, — сказала она. — Отдала ему летом, он сказал — на дело. Я спросила: а ваши где, на лечение которые? Он мне сказал: Марина решила больше не лечиться. Сказал — устала, бросила, живёт для себя. — Она посмотрела на меня. — Полгода ты мне не звонила ни разу. Я думала, ты и правда всё бросила и на нас рукой махнула.
Вот тогда я и поняла, откуда взялось это её «хватит есть» на весь стол. Мне бы разозлиться на неё ещё сильнее, а я вместо этого вспомнила, что действительно не звонила. Что перестала ездить к ней на пироги, перестала отвечать в родительском чате, перестала фотографироваться. Что ела я в основном ночью, стоя у холодильника, и никому об этом не рассказывала.
— Он вам соврал, — сказала я.
— Соврал, — согласилась она неожиданно легко. — А я поверила, потому что мне так удобнее было. Мне проще думать, что ты ленивая, чем что мой сын чего-то не может.
Она встала, застегнула верхнюю пуговицу и уже в дверях сказала:
— Он в кооперативе ночует. «Восход», за трамвайным кольцом, третий ряд. И пироги съешь, они с капустой, они не виноватые.
Я не поехала туда ни на следующий день, ни через день. Я вообще ничего не делала, только по вечерам сидела и вспоминала. Весной, после второй неудачи, он сказал мне: «Может, хватит уже?» — и я ответила: «Не начинай». Летом, когда мы шли с рынка, он сказал: «Я не хочу больше видеть, как тебе колют». Я ответила, что мне не колют, я сама колю, и что если он устал, то пусть скажет прямо. Он не сказал. Я тогда решила, что победила.
В субботу я поехала в «Восход».
Бокс нашла по звуку. Внутри было холодно и пахло опилками и лаком, у стены гудела печка-буржуйка, Кирилл строгал что-то на верстаке, а Саша размечал лист ЛДСП. На стеллаже стояли готовые фасады, светло-серые, аккуратные, штук двадцать.
Кирилл увидел меня, выключил станок и вышел на улицу курить, хотя не курит.
— Девятнадцатого июля, — сказала я. — Ирина Сергеевна. Один. Дальше сам.
Саша положил карандаш. Он всегда, когда волнуется, начинает что-нибудь мерить.
— Она посмотрела мои свежие анализы и сказала, что с такими показателями смысла нет, — сказал он. — Что можно, конечно, ещё раз попробовать, но она бы на моём месте не тратила. И предложила донора.
— И?
— И я отказался. — Он посмотрел на меня в первый раз за разговор. — Я не хочу растить не своего. Может, это плохо, но я такой. Она сказала: подумайте, обсудите с женой.
— Мы не обсудили.
— Я знал, что ты скажешь. Ты бы сказала: значит, донор. Или: значит, ещё один протокол, а вдруг. Ты бы поехала, Марин. Ты бы и на четвёртый поехала, и на пятый, и на шестой, а я бы смотрел, как ты после уколов лежишь и как ты в зеркало на себя смотришь. — Он мотнул головой. — Я забрал деньги, чтобы их не было. Нет денег — нет разговора.
— И маме сказал, что это я бросила.
— Сказал.
— Ты знал, что она мне это в лицо выдаст. Не эту фразу, так другую. Она у тебя не молчит никогда.
Он долго возил пальцем по краю листа.
— Знал, — сказал он. — Не думал, что при всех и что вот так. Думал, поворчит на кухне.
Я ждала, что мне станет легче, когда он это признает. Легче не стало. Стало понятно, что четыре месяца я жила в доме, где всё было решено без меня, и что решал не бесхарактерный человек, а очень даже упрямый — просто решал молча.
— Я при людях сказала, что ты вор, — сказала я. — Это неправда, и я это знала уже ночью. Извиняться при них не пойду.
— И не ходи.
Кирилл вернулся, потому что замёрз. Постоял, потом сказал в сторону:
— Марин, ты не думай, я его не покрывал специально. Он мне в августе сказал, что ты в курсе. Я потом-то понял, но уже как-то...
— Уже как-то, — повторила я.
Мы простояли молча минуты две. Гудела печка. И тут у Саши на верстаке зазвонил телефон, он посмотрел на экран, поморщился и не взял.
— Это заказчица? — спросила я.
— Это по кухне на Тутаевском. Я ей три дня назад обещал перезвонить.
— Три дня.
— Марин, у меня руки в клее.
Я взяла телефон и ответила. Женщина на том конце была злая, потому что ей никто ничего не говорил про сроки, и не понимала, почему за неделю никто не приехал на замер. Я разговаривала с ней двадцать минут — так же, как разговариваю с людьми, которые хотят вернуть деньги за абонемент. Записала всё в тетрадку, которую нашла тут же, под банкой с саморезами. В тетрадке было три записи за два месяца и телефон без имени.
Положив трубку, я посмотрела на них обоих.
— Деньги на третий протокол были общие, — сказала я. — Мы их четыре года собирали. Половина того, что здесь стоит, — моя. Станок мой наполовину, кромочник мой наполовину, и вон те серые фасады тоже наполовину мои.
Саша сразу выпрямился.
— Я тебе всё верну.
— Не надо возвращать. Я не деньгами хочу. Я хочу сюда.
— Куда — сюда?
— Работать. Заказы, замеры, звонки, договоры, цены. Ты только что три дня не мог перезвонить человеку, который готов отдать вам сто с лишним тысяч.
Кирилл открыл рот, посмотрел на Сашу и закрыл. Саша упёрся ладонями в верстак.
— Марин, — сказал он тихо. — Мне нужно было место, где тебя нет. Понимаешь? Дома два с половиной года был календарь, уколы, анализы, обои эти твои с расписанием. Я сюда приезжал, чтобы просто доску пилить.
Это было честно, и от этого больно так, как не было даже за столом у его матери.
— Теперь я здесь есть, — сказала я. — Или отдавай половину деньгами, сегодня, и я ухожу и подаю на развод. Выбирай.
Он выбирал долго. Кирилл всё это время делал вид, что подметает.
— Половиной деньгами я не могу, — сказал наконец Саша. — Они все в железе.
— Тогда я в понедельник еду на Тутаевский на замер. С тобой. И тетрадь эту я забираю.
Он кивнул. Не как побеждённый — как человек, который посчитал и понял, что другого варианта нет. Мы оба это понимали.
В понедельник я написала в клинику Оксане, что мы не будем продолжать и карту можно закрывать. Она ответила: «Приняли. Если что — вы всегда можете вернуться». Я не стала отвечать, что не вернусь, потому что не была уверена. Я до сих пор не уверена. Но уколы я больше не покупаю.
В «Атланте» меня перевели на полставки, через скандал с администратором смены: декабрь, продажи, кому я нужна на полставки. Согласились, потому что новых искать под Новый год ещё хуже.
Тётя Валентина со мной не здоровается. Алёна отписалась от меня везде, где можно отписаться. Нина Петровна приезжает в кооператив раз в неделю с кастрюлей, ставит её на буржуйку, говорит, что здесь дует и что надо завесить окно старым одеялом, а не тряпкой. Со мной она разговаривает по делу: подай, отодвинь, ты чего в куртке нараспашку. Про юбилей мы не вспоминаем ни она, ни я. Однажды она сказала, разглядывая серые фасады: «Красиво он делает всё-таки». Я согласилась. На этом мы и держимся.
Саша ночует в бытовке при боксе. Не потому, что я его выгнала окончательно, — я ему этого не говорила, — а потому, что мы оба пока не знаем, как заходить в одну квартиру после того, как весь день считаем чужие кухни. Про то, что было в июле, мы за месяц не сказали друг другу почти ни слова: один раз, в машине после замера, он спросил, злюсь ли я ещё, я сказала — злюсь, и он больше не спрашивал.
Вчера мы сдавали ту самую кухню на Тутаевском. Заказчица придиралась к зазору у мойки, Саша молча переставил доводчик, а потом в машине сказал, что надо было брать дороже, что он посчитал по-старому, по-дружески, а вышло почти в ноль.
— Со следующей считаю я, — сказала я. — И предоплату будем брать половину.
— Половину никто не даст.
— Дадут.
Он смотрел в лобовое стекло, где дворники разгоняли мокрый снег, и вдруг спросил, не поворачиваясь:
— А мы-то с тобой как?
— Не знаю, — сказала я и открыла тетрадь. — В четверг замер на Красноборской, в девять. Не опаздывай.



