Семейные драмы 12 мин чтения 2

Девочку подбросили в те полчаса, пока Люба корову доила. Выходила из дома – никого не было, а вернулась – на крыльце коробка с младенцем.

Девочку подбросили в те полчаса, пока Люба корову доила. Выходила из дома – никого не было, а вернулась – на крыльце коробка с младенцем.

Самая обычная коробка из-под пряников, похоже, у магазина взяли, а внутри – розовый кулёк. Люба сначала даже подумала, что это кукла, но потрогала пухлую щечку и поняла – ребеночек. Настоящий.

Поставив ведро с молоком на землю, она села на крыльцо. Чей это ребенок долго думать не надо – все знали, что муж ее на сторону ходил к продавщице Мане, а потом та понесла, и поговаривали, что именно от ее мужа. Правда, сразу после этого Маня уехала – мать ее отправила к тетке в город: кто-то говорил, на аборт погнала, кто-то считал, что замуж ее поскорее хотят выдать. Люба не успела ни сопернице космы выдергать, ни мужа сковородкой оприходовать – тот уехал на вахту, на заработки. Видимо, Маня все же родила ребенка и решила его отцу отправить. А где он, этот отец – дома уже больше полугода носу не показывал.

- Хорошенькая-то какая, – вздохнула Люба.

Девочка спала, держа соску во рту, и ее личико было таким невинным, что Люба даже сердиться не могла.

Сбоку в коробке она заметила конверт – обычный такой, белый. Она достала его, заглянула. Внутри – пачка денег и тетрадный листок в клеточку. На листке несколько строк. Почерк показался ей знакомым, но это и неудивительно – она в школе больше двадцати лет работает, кого только не учила. Ту же самую Маню.

«Ее зовут Надя. Пожалуйста, позаботьтесь о ней и никому не говорите, я вернусь за ней».

Вот тут Люба разозлилась – что значит, не говорите никому? Они что, подружки? И когда она вернется? Нет уж, она в такие игры не играет – утром же увезет ее в районный поселок участковому, пусть там разбираются!

Она еще раз взглянула на Надю – имя-то какое! Люба вздохнула.

Так звали ее сестру. Они были близнецами, похожи друг на друга как отражение в зеркале. У них был свой язык, который не понимала даже мама, свои игры. А потом Надя заболела – Люба помнила, как отец повез сестру в больницу, а вернулся уже один. Для Любы сестра просто пропала, растворилась, как дым. Это позже она узнала, что Надя умерла от воспаления легких – поздно привезли, не уследили. И вот теперь перед ней лежит девочка, тоже Надя, и попробуй скажи, что это не судьба.

- Мам, ты чего тут сидишь?

Это вышел старший сын, который с тех пор, как уехал отец, взял на себя все мужские обязанности по хозяйству и вставал вместе с ней рано утром.

- А это что?

Он уставился на коробку, переводя глаза с нее на мать.

- Не знаю, – Люба почувствовала, как у нее щиплет глаза. – Подбросили вот.

Она протянула ему листок. Сын прочитал написанное, и Любе показалось, что побледнел. Наверное, понял, откуда ноги растут – он же взрослый, тоже все эти сплетни слышал.

- Вот, думаю, что теперь делать, – жалобно проговорила она.

- А что тут думать, – хмуро отозвался сын. – Раз попросили поберечь, будем беречь.

Такого Люба не ожидала – ей всегда казалось, что старший сын на ее стороне был, осуждал отца за его похождения. С другой стороны – его можно понять, сестра, все же.

Но Сережа – ребенок совсем, пусть и двадцать лет ему уже. Куда ему понять, как это непросто! Ведь на ребенка документы нужны, к врачам его водить нужно и все такое, это же не котенок, которого поселил у себя, и дело с концом. Поэтому Люба склонялась к тому, чтобы девочку увезти в опеку или в милицию. Или вообще – унести в магазин, к бабушке, пусть водится!

Вчера Люба поругалась с матерью Мани – не специально, так вышло. Просто та Егорку приняла обвинять, что он шоколадку украл. Егорка – старший из многодетной семьи, шестеро их. И живут они очень бедно, все знают. Отец пьет, а Егорка в свои двенадцать мало что хорошо учится, но еще и подрабатывать пытается. И Люба знала, что тот копейки чужой без проса не возьмет! Поэтому и вступилась за мальчика, а мать Мани и не подумала Любу слушать, будто это она виновата, что муж ее к Мане под юбку залез. Хорошо, что девочка сунула деньги продавщице и велела отстать от мальчика – Аня, кажется, с Сережей в одном классе училась.

Но Сережа продолжал настаивать.

- Мама, ну, пожалуйста! Смотри, какая она хорошая, я всегда о сестренке мечтал, а ты одних пацанов нарожала. Обещаю, я буду тебе помогать!

В этом Сережа был опытный боец – младший, считай, на его руках и вырос. Но все равно, проблемы никуда не девались, и Люба скрепя сердце отправилась к подруге Ларисе, которая фельдшером работала. Рассказала все как есть, и та пообещала приходить смотреть девочку, прививки ставить по возрасту, но сказала, что, если что пойдет не так и нужно будет в район везти, они обе по шапке получат.

В деревне Люба слух пустила, что это племянница ей дочку привезла. Впрочем, таким было никого не удивить, так что, если кто что и подумал, обсуждать это не стал. А вот с мужем Люба окончательно разругалась – когда он позвонил и сказал, что задержится еще на месяц, она накричала на него и заявила, что может вообще не возвращаться, надоели его похождения. Он в ответ обиделся и больше ей не звонил.

Надя была таким чудесным младенцем, что не полюбить ее было невозможно. Люба быстро забыла, что она внебрачная дочь ее мужа, и воспринимала ее действительно как дочь племянницы, внучку, то есть.

Но еще больше к девочке привязался Сережа – он с ней водился словно молодой папаша, и Люба даже посмеивалась, не пора ли ему жениться. Хотя на самом деле – какой жениться, ребенок еще совсем, и профессии так и нет: не успел из армии вернуться, а тут отец уехал, и он остался дома, чтобы Любе с хозяйством помогать. По правде, средний сын тоже уже много чего делал, и они бы справились вдвоем, но старший сын у нее всегда был любимчиком, и отпускать его от себя совсем не хотелось.

Так и зажили – пока Люба на работе была, Сережа с Надей водился и кашеварил, а как она возвращалась, все мужские дела дома переделывал, не забывая братьев к этому привлечь, даже младшего, поговаривая, что матери нужно помогать, учитывая, что папаша сбежал. Это только старший сын отца осуждал, а младшие-то по нему скучали, но тут Люба ничего поделать не могла.

Несколько месяцев прошло, девочка уже на ножки вставать стала, когда к ним приехала неожиданная гостья.

Сначала залаяли собаки.

Люба вышла посмотреть кто там.

На пороге стояла Маня. В новом пуховике, в городских сапожках, совсем не по деревенской грязи, а на руках у неё был свёрток. И Люба, ещё не успев поздороваться, поняла всё неправильно. Первое, что мелькнуло: приехала, забирает. Второе — не отдам.

— Здравствуйте, Любовь Николаевна, — сказала Маня и, не дожидаясь ответа, выпалила: — Вы зачем про меня по деревне такое говорите?

— Я? — Люба вытерла руки о фартук просто для того, чтобы что-то делать. — Я про тебя ничего не говорю.

— Ага. Мать мне все уши прожужжала. Что я вам ребёнка на крыльцо подкинула и в город укатила. Мне уже тётя Валя из магазина в глаза сказала, что я кукушка. Вот, — Маня качнула свёрток и повернула его так, чтобы было видно красное сморщенное личико. — Вот мой ребёнок. Артём. Два месяца ему. Одного я родила, один и есть.

Люба смотрела на этого Артёма и считала. Считала медленно, как считают на уроке, когда ученик у доски уже сбился, а ты ещё надеешься, что всё сойдётся. Маня уехала из деревни задолго до того, как на крыльце появилась коробка. Надя тогда была совсем крошечная, дней десять от роду, Лариса так и сказала — недельная, не больше. А этому Артёму два месяца.

— Так ты... — начала Люба и не смогла закончить.

— И беременная я тогда не была, — жёстко сказала Маня. — Это мать моя напридумывала со страху, а вы все подхватили. Мне тут житья не стало, я и уехала. К вашему Виктору Ивановичу я ходила, врать не буду, было. Дура была. Но ребёнка его у меня нет и не было.

За спиной Любы скрипнула дверь. Сережа вышел на крыльцо с Надей на руках — она уже умела стоять, держась за его свитер, и всегда лезла посмотреть, кто там лает. Маня глянула на девочку, потом на Сережу, и лицо у неё стало странное, как будто она хотела что-то сказать, но передумала.

— Надо же, — сказала она наконец. — А я думала, вам правда племянница привезла.

И ушла к калитке, придерживая свёрток, осторожно ступая по мёрзлым колеям.

Люба села на ту же ступеньку, на которой сидела в августе. Полгода она жила с мыслью, что растит мужнин грех, и эта мысль, как ни странно, была удобной. Она объясняла всё: и записку, и деньги, и почему нельзя никому говорить. А теперь объяснения не было, и в доме у неё был чужой ребёнок. Ничей. Без свидетельства, без полиса, без фамилии. Найденный на крыльце и спрятанный от всего мира учительницей с двадцатилетним стажем.

— Собирай её, — сказала Люба, не поворачиваясь. — В понедельник поедем в район.

— Не поедем.

— Сережа.

— Не поедем, — повторил он и поставил Надю на пол, в сени, чтобы она держалась за порог. — Мам, ты полгода её нянчила. Ты ей ночью зубы содой мазала. Ты её теперь в район свезёшь, как телёнка?

— А что мне делать?! — Люба всё-таки повернулась. — Ты понимаешь, что я натворила? Я всё это время думала, что она — отцова. Я думала, я знаю, откуда она взялась. А выходит — не знаю ничего! Может, её мать в бегах. Может, её ищут. Может...

Она замолчала, потому что заметила одну вещь. Сережа не спросил ни разу: а чья же тогда? Человек, которому только что перевернули всё вверх дном, обычно спрашивает. Он молчал, смотрел в сторону сарая и жевал губу — так он делал в четвёртом классе, когда врал про разбитое стекло.

— Сережа, — сказала она тихо. — Чья она?

— Наша, — ответил он и пошёл за водой.

Вечером Люба позвонила мужу. Долго набирала, сбрасывала, снова набирала. Он взял с седьмого или восьмого раза, и голос у него был такой, будто он говорит с чужой.

— Витя, — сказала она, — я тебе должна сказать. Маня приехала. У неё ребёнок двухмесячный. Не тот. Значит, тот... значит, я на тебя зря.

В трубке было слышно, как где-то далеко работает какой-то механизм, ровно и равнодушно.

— Ага, — сказал Виктор. — То есть полгода я у тебя был кобель и предатель, а теперь выяснилось, что не совсем, и я должен что, спасибо сказать?

— Я не за спасибо звоню.

— А за чем? — он усмехнулся. — Люба, ты меня из дома выставила по телефону. Сказала — не возвращайся. Я тогда за смену взялся дополнительную, потому что мне возвращаться было некуда. Так что я тут ещё побуду.

— К Мане ты ходил, — не удержалась Люба. — Это ты не отрицаешь.

— Не отрицаю, — сказал он после паузы. — И ты мне это до смерти будешь говорить. А ребёнок-то в доме?

— В доме.

— Ну и дура, — сказал Виктор и отключился.

Люба просидела на кухне до полуночи, и к утру у неё сложился план — не хороший, но свой. Она пошла не в район и не к участковому. Она пошла к Егорке.

Егорка колол дрова во дворе, в куртке с чужого плеча, и обрадовался ей так, что Любе стало неловко: она вспомнила, что обещала занести ему задачник и не занесла. Она спросила прямо, без подходов: не видел ли он в августе, рано утром, кого-нибудь у её дома.

Мальчишка воткнул топор в колоду и покраснел до шеи.

— Любовь Николаевна, вы только не сердитесь.

— Не буду.

— Это я коробку принёс, — сказал он. — С остановки. Мне тётенька... ну, не тётенька, девушка одна дала двести рублей и сказала — донеси до дома Любови Николаевны, поставь на крыльцо и беги. Я думал, там пряники. Она с автобуса сошла, с районного, который в двадцать минут седьмого. Я всегда там сижу, вдруг кому сумку донести.

— А какая она была?

Егорка задумался, честно, как задумываются над трудным вопросом.

— В капюшоне. Кроссовки белые, городские. Сумка с ремнём через грудь. Она плакала, только тихо. И спросила: это же дом Любови Николаевны, той, что учительница? Я говорю — ну да. А она мне: тогда всё хорошо.

— Ты почему молчал полгода?

— Мне сказали никому, — Егорка посмотрел на неё так, будто это очевидно. — И вы же меня тогда в магазине защитили. Я думал, я вам помог.

Люба шла домой полем, срезая через задворки, и в голове у неё складывалось не то, что она хотела. Городские кроссовки. Знает, что она учительница. Приехала автобусом из района и уехала обратно тем же утром — значит, местная, но живёт не здесь. И имя. Имя, которое её и подкупило. Про сестру Надю в деревне знали человек пять, не больше. Люба рассказывала об этом вслух дважды в жизни: один раз Ларисе, по молодости, и один раз — своему классу, на классном часе про семью, когда принесла старую фотографию, где они с Надей в одинаковых платьях сидят на крыльце. Тот класс был Сережин. Мальчишки тогда мялись, а девчонки, помнится, ревели.

И тут она вспомнила магазин. Тот самый день, за сутки до коробки. Тётя Валя орёт на Егорку про шоколадку, Люба заводится, и вдруг сбоку девчонка молча кладёт на прилавок деньги и говорит: отстаньте от него. Аня. Анька, Сережина одноклассница, которая уехала после школы в город, в медколледж. Была в длинном пальто, хотя стояла жара, и не подняла на Любу глаз, а раньше всегда здоровалась первая и болтала бы полчаса.

Люба остановилась посреди поля.

Дома она дождалась, пока Надя уснёт, поставила перед Сережей табуретку и сказала:

— Ты знал с первого дня.

Сын не стал изворачиваться. Он только сел не на табуретку, а на пол у печки, как маленький, и обхватил руками колени.

— Не с первого. Я почерк узнал, мы с ней в армию переписывались, она письма писала, настоящие, бумажные. Я прочитал записку и уже понял. А потом позвонил.

— И она сказала.

— Она сказала: не лезь. Сказала, что справится, что через год приедет и заберёт. Мам, я ей предлагал! Я говорил — поедем, распишемся, живи здесь. Она говорит: я в деревню доить не поеду, я год не добила, у меня диплом, у меня общежитие, там с ребёнком нельзя. И ещё сказала... — он замялся, — сказала, что ты нас сразу под венец потащишь и всю жизнь потом будешь помнить, кто кому одолжение сделал.

— Умная какая, — сказала Люба, и голос у неё сел. — А Надей она её назвала зачем?

Сережа поднял голову.

— Она помнила твой рассказ. Про фотографию.

Люба вышла в сени и стояла там в темноте, среди тазов и вёдер, минут десять. Её обвели вокруг пальца двадцатилетняя девчонка и её собственный сын. Причём обвели грамотно, зная, за какое место её взять. Она поймала себя на том, что злится не на Аню и не на Сережу, а на себя — за то, что всё это время была так уверена, что живёт своей жизнью, а не по чужому расчёту.

В город она поехала в субботу, никому не сказав, кроме Ларисы, которая осталась с Надей. Общежитие медколледжа нашла быстро. Аня спустилась на вахту в халате поверх домашней футболки, увидела Любу и не удивилась — только побелели крылья носа.

Разговор вышел не таким, каким Люба его репетировала в автобусе. Она хотела говорить спокойно, а начала с того, что швырнула на подоконник фразу про кукушку. Аня не заплакала и не стала оправдываться. Она сказала: до июня. Практика, госы, диплом, потом распределение в районную больницу, комната при больнице, и она приедет и заберёт. И деньги она присылать будет, она санитаркой в ночь ходит.

— Ты понимаешь, что она без документов? — сказала Люба. — Что если она заболеет по-настоящему, мне её в больницу не с чем везти? Что я подруге в подол всё сложила, а она за это работой отвечает?

— У неё есть свидетельство, — Аня достала телефон, показала фотографию. — Кузнецова Надежда Андреевна. Я её родила в роддоме, как человек, а не в сарае. Отец не записан.

— И до июня оно у тебя в кармане лежит.

— А что вы предлагаете? — Аня наконец повысила голос. — Забрать её сюда, в комнату на четверых? Или в дом ребёнка сдать на год, как некоторые делают? Я так не хочу. Любовь Николаевна, я у вас не денег просила. Я знала, что вы её не выкинете.

Вот эта последняя фраза Любу и добила. Не наглостью — точностью.

— Тогда я скажу твоей матери, — сказала она.

Аня посмотрела на неё долго и спокойно.

— Говорите.

И Люба сказала. Не сразу, три дня носила это в себе, а потом пошла на почту, где Зоя, Анина мать, сидела за окошком с бланками, и попросила её выйти. Она думала, что Зоя ужаснётся, схватится за голову и они вместе, две матери, придумают, как заставить девчонку взяться за ум. Вышло иначе.

Зоя выслушала, не перебивая. Потом сняла с носа очки, аккуратно сложила их и сказала:

— Значит, моя внучка полгода у тебя живёт. И вся деревня думает, что она тебе племянницей приходится. А я, мать, узнаю от тебя на почте, между делом.

— Зоя, я не...

— Я её забираю, — сказала Зоя. — Не хватало, чтобы моя кровь у чужих людей росла подкидышем.

Люба потом много раз возвращалась к этой минуте и каждый раз спотыкалась об одно: она ведь могла промолчать. Она пошла к Зое не ради Нади. Она пошла, чтобы Аню наказать за ту точную фразу.

Аня приехала в среду, в самый распутицу, на попутке от райцентра, в тех же белых кроссовках, теперь по колено в грязи. Она вошла в дом Любы без приглашения, прошла на кухню, где Надя сидела в высоком стуле и стучала ложкой, и взяла её на руки. Девочка заорала — она Аню не знала.

— Я забираю, — сказала Аня. — Из колледжа я ухожу. Пойду в городе санитаркой, комнату сниму, есть вариант, у бабки одной, за уборку. Всё. Спасибо вам.

— Аня, — Люба стояла в дверях и вдруг поняла, что не знает, что говорить. — Аня, это глупость. Тебе три месяца до диплома.

— Мне мать сказала, что если я не приеду, она сама за ней придёт и суд найдёт. Я не хочу суда. Я не хочу, чтобы она у моей матери жила, я знаю, как это будет, я сама так жила. И у вас она больше жить не будет, потому что вы... — Аня перевела дыхание. — Потому что я вам одно слово сказала, а вы через три дня на почту пошли.

Надя выворачивалась и тянула руки в сторону сеней, откуда пахло улицей и куда только что вышел Сережа. Он вернулся с колотыми дровами, увидел эту картину, поставил дрова у печки и очень спокойно, будто у них тут каждый день так, сказал:

— Ладно. Тогда я с вами.

— Куда — с нами? — Аня даже отступила.

— В город. У меня права есть, категория «С», меня в мае в фирму брали на доставку, я отказался. Я позвоню, они возьмут. Комнату я сниму нормальную, а не за уборку. Ты доучишься. — Он повернулся к матери, и Люба впервые увидела, что смотрит он не как ребёнок. — Мам, ты не сердись. Пашка уже всё умеет, вы вдвоём справитесь.

— А Надя? — сказала Люба.

— А Надя пусть с тобой останется, — сказал Сережа. — Пока мы там не встанем на ноги. Если ты согласна.

Тут они обе, и Люба, и Аня, заговорили одновременно, и обе не то, что хотели. Аня — что ей подачек не надо. Люба — что её никто в этом доме и не спросил. Кричали минут пять, глупо, перебивая, а Надя ревела в голос и в конце концов вцепилась Ане в волосы, и та охнула, и на этом крик как-то сам оборвался.

Договорились не в тот вечер и не за одним разговором. Договаривались всю неделю, тяжело, с обидами. Люба съездила с Аней и Сережей в райцентр, в ЗАГС, где они подали заявление об установлении отцовства — и вышло так, что Надя стала Сергеевна и получила их фамилию, а Люба стояла в коридоре у окна и думала, что вот, значит, действительно внучка, только совсем не с той стороны, с какой она полгода считала. Расписываться Аня отказалась наотрез: сказала, что не под таким соусом. Сережа не настаивал. Потом Аня написала бумагу, что оставляет дочь на попечение бабушки и деда до августа, и Люба заставила её съездить и оформить полис, чтобы Лариса больше не подставляла себя.

С Зоей вышло хуже всего. Она приехала на следующий день после ЗАГСа, посмотрела свидетельство, узнала, что внучка теперь Кузнецова только по матери, а фамилия у неё другая, и сказала Любе на весь двор всё, что думала: и про племянницу-выдумку, и про то, что учительница, а хитрее любой цыганки. Люба не спорила. Она понимала, что часть сказанного — правда. В итоге сговорились на том, что Зоя будет приезжать по воскресеньям. Она и приезжала — сидела с Надей на диване, привозила ей печенье, которое та ещё не могла есть, и с Любой почти не разговаривала. Так они и пили чай в разных комнатах.

Сережа с Аней уехали в конце марта. Люба провожала их до автобуса, несла Анину сумку и всю дорогу говорила про какие-то мелочи — про то, что в городе вода жёсткая и надо кипятить, про то, что в общежитии сквозняк. Уже у автобуса Аня вдруг сказала:

— Я вам не сказала главное. Я один раз до этого приезжала. В апреле, ещё живот не видно было. Дошла до вашей калитки и не смогла. Стояла и думала: она же учительница, она сразу поймёт.

— Не поняла, — сказала Люба. — Я хуже соображаю, чем ты думаешь.

Аня кивнула и полезла в автобус, и на этом их прощание закончилось, без объятий.

Корову Люба продала в апреле. Считать было нечего: школа, огород, Надя, которая только пошла и лезла везде, и Пашка с выпускными. Она отвела Зорьку к соседям сама, взяла деньги, часть отправила Сереже на первый месяц за комнату и три дня после этого не могла заходить в пустой сарай.

Виктор приехал в конце апреля, без звонка. Люба развешивала во дворе стирку, когда он вошёл в калитку с двумя сумками, худой, чёрный от вахтового загара. Постоял, посмотрел на верёвку, на которой болтались крошечные ползунки, потом на девочку, которая держалась за таз и разглядывала его во все глаза.

— Это чья? — спросил он.

— Наша, — сказала Люба и услышала в своём голосе Сережу. — Сережина дочка. Анькина, Зоиной девки. Они в городе, он на доставке работает, она диплом добивает.

Виктор поставил сумки на землю. Долго молчал, а потом сказал:

— Полгода. И ты за полгода ни разу не подумала, что я мог просто быть не при чём?

— Не подумала, — сказала Люба.

Он ждал чего-то ещё. Она понимала, чего именно, и не могла из себя выдавить — потому что где-то внутри всё ещё сидела Маня, и телогрейка на чужом заборе, и вся эта прошлогодняя история, которая никуда не делась и не оправдывалась ничьей чужой правотой. Виктор ждал, потом махнул рукой и пошёл в дом. У порога он присел на корточки перед Надей и осторожно, одним пальцем, потрогал её ладошку, как трогают что-то, что может рассыпаться.

— Зорьку куда дела? — спросил он оттуда.

— Продала. Одна не управлялась.

— Ясно, — сказал он и поднялся. — Пойду посмотрю, что там от сарая осталось.