Её звали Лидия Андреевна Ковалева. Два месяца назад она оставила городскую квартиру, работу в библиотеке и… любимого человека, который выбрал другую. «Начну с чистого листа», — твердила она себе, подписывая назначение на должность председателя колхоза «Заря коммунизма».
Первый день
Председательский дом встретил её пылью и сквозняками. Лидия распахнула окна, начала разбирать бумаги. В углу, за старым сундуком, она заметила свёрток. Развернула — и замерла. Там лежала девочка лет пяти, закутанная в ветхое одеяло. Бледное личико, тёмные ресницы, на шее — медный крестик.
— Ты кто? — тихо спросила Лидия.
Девочка открыла глаза, вздрогнула, но не заплакала.
— Марусенька, — прошептала она. — Я тут живу. Тётя Фрося сказала — жди.
— А где тётя Фрося?
— Увезли. Сказали — враг народа….
Лидия опустилась на пол рядом со свёртком, потому что ноги держали плохо. Девочка не двигалась, только следила за ней глазами. Под одеялом обнаружилась холщовая сумка, а в ней — четыре сухаря, аккуратно завёрнутые в тряпицу, и деревянная лошадка без одной ноги. Значит, её собирали. Значит, тётя Фрося, кто бы она ни была, знала, что уходит, и оставила ребёнка не где попало, а в председательском доме — в единственном месте, куда обязательно кто-нибудь придёт.
Стучать не стали. Дверь открылась сама, и в горницу вошёл мужчина лет сорока, в стёганке, с пустым левым рукавом, заправленным за пояс. За ним боком протиснулась пожилая женщина с конторской книгой под мышкой.
— Гулевой Степан, бригадир, — сказал мужчина. — Это Пелагея Ивановна, счетовод. Мы вас с обеда ждём. — И тут же увидел девочку. Лицо его не изменилось, только он глянул на счетовода и назад, на Лидию. — Строговская. Я говорил Фросе — не прячь, хуже будет. В район надо писать, в детдом определять.
Лидия поднялась. Она сама не поняла, откуда взялись слова, — они выговорились раньше, чем она успела их обдумать.
— Это моя племянница. Мария. Со мной приехала, я её на подводе оставляла у Кузьмичихи, пока дом смотрела.
В горнице стало очень тихо. Пелагея Ивановна разглядывала половицы. Степан посмотрел на девочкины ноги — босые, в цыпках, — потом на чемодан Лидии, стоявший у порога нераспакованным, и медленно кивнул.
— Ну, племянница так племянница. Пелагея, запиши в похозяйственную. Ковалёва Мария… как по батюшке-то?
— Андреевна, — сказала Лидия. — Сорок первого года.
Счетовод раскрыла книгу, послюнила карандаш и записала. Ни она, ни бригадир не поверили ни одному слову, и оба это показали — тем, что не стали спорить. К вечеру знала вся Ольховка. К Лидии никто не пришёл ни с осуждением, ни с одобрением; бабы у колодца замолкали, когда она проходила, и снова начинали говорить ей в спину — не зло, а как о погоде.
Колхоз «Заря коммунизма» состоял из сорока дворов, четырёх лошадей, двух быков, полутора десятков баб, стариков и подростков и семерых мужиков, из которых трое были такие, как Гулевой. Рожь в то лето выгорела на корню: с середины мая ни дождя, овсы сожгло, картошка ушла в ботву. Обмолотили за неделю то, что в довоенный год возили две недели. А план хлебосдачи прислали такой, будто и не было ни войны, ни засухи.
Уполномоченный райкома Сазонов приехал в конце августа, в пыльной кожанке, злой и жёлтый лицом. Он не кричал. Он сел за председательский стол, положил перед собой сводку и говорил тихо, отчего было гораздо страшнее.
— Ковалёва, вы человек новый, я вам объясню один раз. Область план не снимет. Я его тоже не сниму. Хлеб есть в каждом колхозе, вопрос только в том, кто им командует. Не вывезете — пойдёте под суд, и молодость ваша учтена не будет.
Лидия вернулась в контору и приняла своё первое настоящее решение — и оно было неправильным. Она велела вывезти всё. Подчистую, вместе с семенным.
— Не трожь семена, — сказал Гулевой. Он стоял в дверях кладовой и не пускал Никифора, старика-кладовщика, к замку. — Хлебосдачу всё равно не закроешь, хоть амбар вылижи. А весной сеять нечем будет. Год такой — весной с голоду ляжем, а без семян и вставать незачем.
— Мне что, вас всех под статью подвести? — Лидия слышала свой голос со стороны, и голос был чужой, тонкий и упрямый. — Я не для того сюда ехала, чтобы прятать государственное зерно.
Она была уверена, что бригадир её проверяет: городская, из библиотеки, девчонка, — проверяет, прогнётся или нет. И потому не прогнулась. Никифор отпер амбар, и тогда выяснилось, что прятать особенно нечего: по книгам семенного фонда числилось вдвое больше, чем лежало в закромах.
— Мыши, — сказал Никифор, не поднимая глаз.
— Учёт с прошлого председателя такой, — сказал Гулевой. — Он в июне слёг, до сих пор в районной больнице.
Лидия три ночи не спала и написала докладную. Честно, по пунктам: недостача, расхождение с книгами, приняла хозяйство в таком виде, прошу проверить. Она писала её из принципа и из страха: пусть в районе видят, что она не покрывает, что она не при чём. Утром отдала бумагу почтальонше и почувствовала облегчение — впервые за месяц.
В райзо докладную прочли внимательно. Сазонов даже подобрел.
— Вот это правильно, Ковалёва. Недостача — это уже не стихия, это уже конкретные люди. Разберёмся, кто у вас там зерном распорядился. Комиссия будет в октябре.
Она вышла на крыльцо райисполкома и постояла, держась за перила. До неё дошло — с опозданием, глупо, как всегда доходит до людей, которые сначала делают, — что она только что письменно указала на однорукого бригадира и старика кладовщика. И что комиссия найдёт виноватых обязательно, потому что комиссии для того и посылают.
В ту же неделю пришло письмо из города, пересланное через библиотеку. Виктор писал длинно, красиво и жалобно: что ошибся, что жена оказалась чужим человеком, что вспоминает читальный зал и её руки. Лидия прочла и сунула конверт под конторскую книгу, собираясь ответить вечером. Нашла его через три недели, случайно, и не смогла вспомнить, что чувствовала, когда читала.
Марусю обижали. Не взрослые — дети. Взрослые обходили её молча, а мальчишки на выгоне кричали «враженка» и «Строговка», потому что слышали это дома. Лидия однажды поймала за ворот старшего из Настиных, встряхнула и наговорила такого, о чём потом жалела: что он сам голодранец и что мать его недосмотрела. Настя, вдова с тремя, не сказала ей ни слова, но с этого дня перестала выходить на молотьбу без наряда.
А в конце сентября Маруся пропала.
Её не было ни у колодца, ни на гумне, ни у Кузьмичихи. Лидия обежала полдеревни, срывая голос, и уже собиралась поднимать людей, когда Пелагея Ивановна сказала, не отрываясь от счётов:
— В лес глядите. Фрося её туда водила, к делянке. Тимофей Ильич там опытное поле держал, до ареста. Девчонка дорогу знает.
Лес за Ольховкой начинался сразу за ручьём и шёл на семь вёрст. Лидия шла по тропе, которую сама бы никогда не нашла, если бы не сбитая трава и не оброненная деревянная лошадка. Через час тропа вывела её на широкую поляну — не поляну даже, а росчисть, раскорчёванную человеческими руками, ровную, распаханную и оставленную под пар. За ней виднелись ещё две такие же, поменьше. У края, вросшая в склон оврага, стояла землянка с целой дверью и жестяной трубой.
Маруся сидела на пороге и разговаривала с кем-то невидимым.
— Ты зачем ушла? — Лидия схватила её, ощупала, прижала. Руки тряслись уже задним числом.
— Это папина изба, — сказала девочка спокойно. — Тётя Фрося тут хлеб брала. Говорила — папин.
Дверь была не заперта, только приперта колом. Внутри пахло сухой землёй и мышами. Лидия нашарила в темноте лаз в подпол, спустилась по трём ступеням, чиркнула спичкой — и села на нижнюю ступеньку, потому что дальше идти было незачем. Мешки стояли в два ряда, на настиле из жердей, переложенные лапником. Она насчитала двадцать два и бросила считать. В углу, на дощатой полке, стояла жестяная коробка из-под монпансье. В ней лежали мешочки с зерном, и на каждом химическим карандашом было выведено: «№ 4, лесная, засухоуст.», «№ 7», «№ 11, полегла», и год — тридцать девятый, сороковой, сорок первый.
Наверху скрипнула дверь. В проёме, заслоняя свет, стоял Гулевой.
— Долго же вы, Лидия Андреевна, — сказал он. — Я думал, вы раньше догадаетесь.
Они говорили в темноте, сидя на мешках, потому что керосина Степан с собой не взял. Он рассказал коротко, без выражения, как говорят о вещах, которые давно решены. Семенной вывезли в июле, ещё при старом председателе, — вывезли ночью, вчетвером, когда стало ясно, каким будет хлеб. Старик Никифор писал в книгах то, что велели. Место выбрали строговское, потому что сухо, потому что далеко и потому что туда никто не ходит: место дурное, при Тимофее Ильиче там ходила комиссия, искала вредительство, и с тех пор ольховские обходят.
— А Фрося? — спросила Лидия.
— Фрося знала. Она Тимофею сестра. Взяла полмешка — девчонку кормить. Её на большаке взяли, с мешком. — Степан помолчал. — Могла сказать, откуда. Не сказала. Дали три года. Оттого мы и молчим, Лидия Андреевна. Оттого мы вам и не сказали. Председатели у нас меняются, а нам тут зимовать.
Лидия сидела, обхватив коленки, как девчонка. Потом сказала — надо было сказать, и она сказала:
— Степан Матвеевич. Я написала в район докладную о недостаче. В октябре будет комиссия.
Он не выругался и не вскочил. Он очень долго молчал, и в этом молчании было больше, чем в крике.
— Значит, до Покрова, — сказал он наконец. — Ну что ж. Хоть будем знать, за что сядем.
Обратно шли втроём, Маруся спала у Степана на здоровом плече. Лидия думала не о том, как оправдаться, — впервые за два месяца она вообще не думала о себе. Она думала о двадцати двух мешках, которые нельзя ни вернуть в амбар, ни оставить, ни съесть, потому что съеденные они кончатся к Рождеству, а весной сеять будет нечего.
И у самого ручья её догадка встала на место, простая, как гвоздь: спрятанное зерно — хищение. Посеянное зерно — сев.
Собирали ночью, в кузнице, чтобы не жечь свет в конторе. Пришли одиннадцать человек, все, кому Степан сказал прийти. Настя пришла тоже и села к самой двери. Лидия говорила плохо, сбиваясь, дважды начинала заново, и Никифор в середине встал и сказал, что она их всех погубит, что зерно надо раздать по дворам сейчас, сегодня, пока не отняли, и пусть каждый прячет как умеет.
— Раздадим — до весны не доживём, — сказал Степан. — Половину съедим, половину найдут.
— А в земле не найдут? — крикнула Настя. — В земле мыши, в земле мороз! Ты моих троих чем кормить будешь, гектарами?
— Кулиги под паром стоят третий год, — упрямо сказала Лидия. — Пахано, боронено. Земля лесная, отдохнувшая. Строгов их корчевал не для того, чтобы они лебедой заросли. В сводках их нет, в плане их нет — значит, у нас есть четырнадцать гектаров, о которых район не знает. Посеем — с них будет хлеб, и хлеб будет наш, потому что его никто не считал. Больше нам взять негде.
Она не была уверена, что права. Она была уверена только в том, что другого выхода не придумала, а придумывать было уже некогда.
Сеяли две ночи. Лошадей вели в поводу, обмотав копыта мешковиной, — не от чужих, а по привычке той осени. Мешки таскали на себе, по тропе, которую расширили топорами на два аршина. Сеяли из лукошек, вручную, как деды: Степан одной рукой не мог, он шёл рядом и держал фонарь под полой, и злился, и командовал шёпотом. Боронили в три бороны, впотьмах, по звёздам. Подростки ходили за сеяльщиками и подбирали просыпанное зерно горстями. Маруся спала в землянке, на тулупе, и просыпалась только когда её несли домой в холодном, синем утре.
На второе утро, когда высевали последний мешок, Никифор вдруг сказал, что рожь-то не простая: сорт строговский, лесной, тот самый, за который агронома и посадили, — он его на этих кулигах и выводил, а в тридцать девятом на колхозных полях всё выгорело, а у него стояло. Тогда и написали, что вредитель нарочно припрятал хорошие семена от колхоза.
— Врали? — спросила Лидия.
— Кто ж их разберёт, — сказал старик. — Рожь-то не соврала.
Комиссия приехала девятого октября: Сазонов, инструктор райкома и молодой человек из прокуратуры в шинели не по росту. Амбар обмерили, книги забрали, подпол в конторе вскрыли, в кладовой простучали пол. Ходили по дворам, лазили в подполы, щупали сено. Никифора допрашивали четыре часа, и он твердил про мышей и про старого председателя, лежащего в больнице. Степана допрашивали дольше, и он не сказал ничего.
Не нашли ничего.
Вечером Сазонов вызвал Лидию в контору — в её собственную контору — и положил перед ней бумагу.
— Тут на вас пишут, Ковалёва. Что укрываете дочь осуждённого Строгова и записали её в похозяйственную книгу под своей фамилией. Подложный документ, между прочим.
Лидия смотрела на аккуратные, старательные буквы и почему-то думала не о Марусе, а о том, кто это писал — Настя ли, у которой трое, или кто-то из тех, кого не позвали в кузницу.
— Девочке пять лет, — сказала она. — Куда я её дену.
— Мне ваша жалостливость сейчас без надобности. — Сазонов потёр глаза. — У меня по району озимый сев провален. Семена не пришли, дождя не было, отчитываться нечем. У меня в понедельник бюро. И тут вы со своей недостачей. Вы мне эту недостачу зачем прислали, Ковалёва? Чтобы я вас похвалил?
Она поняла, что вот сейчас, в эту минуту, всё и решается, — и что если она станет объясняться, оправдываться и просить, то проиграет наверняка. Она отодвинула анонимку.
— Пётр Кузьмич, у нас посеяно четырнадцать гектаров озимой ржи. Взошла, я утром смотрела — щёткой стоит. Земля лесная, раскорчёвка. В плане её нет.
Сазонов очень медленно поднял голову.
— Чем сеяли?
— Тем, что не хватало в амбаре, — сказала Лидия. — Семена не пропали, Пётр Кузьмич. Семена в земле. Так и в акте можно написать: недостача образовалась в связи с проведением сверхпланового сева на раскорчёвке. И вы в понедельник выйдете на бюро не с провалом, а с инициативой. Единственный колхоз в районе, который поднял лесные земли. Можно и в газету.
Он встал, прошёлся до окна и обратно. Потом сел, придвинул чернильницу и стал писать — не акт, а что-то другое, мелко и быстро.
— Инициатива, значит, — сказал он, не поднимая головы. — Инициатива у нас будет районная, Ковалёва, запомните. Указание дано мною в августе, устно, на месте. А самовольная раскорчёвка лесного фонда и укрытие семенного зерна от учёта — это личное распоряжение председателя Ковалёвой Л. А., единолично, без ведома правления и бригадиров. Вот тут подпишите.
Лидия прочла. Написано было гладко, и под этой бумагой ей давали не меньше, чем Фросе, — а вернее, больше. Она подумала о Гулевом, у которого пустой рукав и который два года ходил под подозрением, и о Никифоре, и о том, что бумага эта ляжет в стол и будет лежать там столько, сколько понадобится Сазонову.
Она подписала.
— План хлебосдачи всё равно закрывать, — сказал Сазонов, пряча листок. — Овец сдадите всех и лён весь. И девчонку оформляйте через сельсовет как положено, опекой, а не подлогом, а то следующий, кто напишет, напишет не мне.
Она шла из района восемнадцать вёрст пешком, потому что подводу отдали под лён, и всю дорогу у неё было странное, нехорошее чувство: она победила, и от этой победы её слегка мутило. Она приехала сюда с чистого листа, а лист за два месяца исписали чужими руками, и её собственная подпись стояла теперь под самой скверной строчкой.
В Ольховке акт прочли вслух в конторе. Степан дослушал до места про «личное распоряжение председателя», посмотрел на Лидию и ничего не спросил — он был человек, который умел не спрашивать. Только вечером, встретив её у колодца, сказал:
— Никифора отпустили. — И, помолчав: — Вы бумагу подписывали?
— Подписывала.
— Ну, — сказал он, — теперь вы, значит, наша.
В начале ноября выпал первый снег, лёг на два дня и стаял. Лидия пошла на лесные кулиги — посмотреть, как ушла озимь под зиму. Маруся увязалась следом и всю дорогу тащила на верёвке починенную лошадку. Рожь стояла ровная, тёмно-зелёная, чужого какого-то, весёлого цвета среди голого мокрого леса. По краю поляны, нагнувшись, ходил Гулевой и щупал землю здоровой рукой.
— А папа узнает, что его рожь посеяли? — спросила Маруся.
— Если найдётся — узнаю́т ему написать, — сказала Лидия. — Я в марте буду писать про тётю Фросю, посылку соберём. Тогда и про рожь напишем.
Степан выпрямился, отряхнул ладонь о штанину и сказал, что борону надо чинить до морозов, а то весной опять всей деревней сеять руками.



