Бабушка украла палку колбасы в магазине. Денег не было. Когда дело дошло до суда — она произнесла речь, после которой судья плакал. А потом сделал то, чего не делал за двадцать лет службы.
Валентина Ивановна Крюкова украла колбасу в среду.
Не дорогую. Обычную варёную, в синей упаковке, триста восемьдесят рублей за палку. Она стояла перед витриной холодильника минуты три — потом взяла, положила под пальто и пошла к выходу.
Её остановили у самых дверей.
Молодой охранник — лет двадцати пяти, в чёрной форме, с серьёзным лицом — взял её за локоть аккуратно, почти вежливо:
— Женщина, пройдёмте.
Валентина Ивановна не вырывалась. Не кричала. Достала колбасу из-под пальто и положила ему в руку молча.
— Всё равно пройдёмте, — сказал охранник. — Порядок.
Она кивнула и пошла.
В каморке за кассами пахло старым кофе и бумагой.
Охранник сидел напротив и заполнял бланк. Спрашивал — она отвечала. Фамилия, имя, отчество, адрес, год рождения. Одна тысяча девятьсот сорок девятого.
— Семьдесят четыре года, — сказал охранник, не поднимая головы.
— Семьдесят пять в феврале, — поправила Валентина Ивановна.
Он поднял голову. Посмотрел на неё — маленькую, в старом пальто с потёртыми локтями, с хозяйственной сумкой на коленях, в которой лежали пакет кефира и полбатона.
— Почему не заплатили? — спросил он.
— Денег не было, — ответила она просто.
— Совсем?
— Совсем.
Он помолчал. Потом снова опустил голову к бланку.
— Я обязан вызвать полицию, — сказал он. — Таков порядок при сумме свыше ста рублей.
— Я понимаю, — сказала Валентина Ивановна. — Вы делайте своё дело.
Полицейская машина приехала через двадцать минут.
Потом были объяснения в отделении. Потом — протокол. Потом — повестка в суд, которая пришла через три недели на её адрес: пятый этаж хрущёвки без лифта, квартира, в которой она жила одна уже двенадцать лет, с тех пор как умер муж.
Соседка Клавдия Петровна увидела повестку и охнула:
— Валя, это же суд! Тебе адвокат нужен!
— Зачем, — сказала Валентина Ивановна. — Я украла. Зачем адвокат.
— Но тебя же посадят!
— За триста восемьдесят рублей не сажают, — сказала она спокойно. — Штраф дадут. Или условно.
Клавдия Петровна смотрела на неё с ужасом.
— Валя, как ты вообще... Ты не боишься?
Валентина Ивановна немного подумала.
— Боюсь, — сказала она честно. — Но не суда.
Её жизнь в цифрах выглядела вот как.
Пенсия — девять тысяч шестьсот рублей. Коммунальные услуги — четыре тысячи двести. Лекарства — около трёх тысяч, это если брать самые дешёвые аналоги, а не то, что выписывает врач. Итого на еду оставалось две тысячи четыреста рублей в месяц. Восемьдесят рублей в день.
На восемьдесят рублей в день не едят — на них выживают.
Она умела. Тридцать лет проработала бухгалтером, умела считать до копейки. Хлеб, крупы, иногда яйца. Молоко — раз в неделю. Овощи — самые дешёвые, картошка и лук. Мясо она не покупала уже два года.
В тот день в среду пенсия ещё не пришла. До девятого числа оставалось четыре дня. В кошельке было тридцать семь рублей.
Кефир она взяла — тридцать два рубля, остаток. Хлеб — у неё ещё был дома, полбуханки. А колбаса...
Она потом не смогла бы объяснить толком даже себе. Просто стояла у витрины и смотрела на эту синюю упаковку, и вдруг очень захотелось — по-настоящему, остро, как давно уже не хотелось ничего. Просто кусок колбасы. Просто так.
И взяла.
Судья Андрей Николаевич Морозов за двадцать два года на этой должности видел всякое.
Видел убийц, которые плакали и просили прощения. Видел мошенников, которые улыбались. Видел людей, которые врали так складно, что сам почти верил. За двадцать два года он выработал то, что называл профессиональной дистанцией — умение слушать, не пропуская через себя. Иначе нельзя.
Дело Крюковой В.И. лежало у него в папке как одно из двенадцати на этот день. Мелкое хищение. Стандартное.
Он открыл папку, просмотрел материалы. Семьдесят четыре года, пенсионерка, без судимостей, без административных нарушений. Колбаса за триста восемьдесят рублей.
Он вызвал следующее дело.
Валентина Ивановна Крюкова вошла в зал суда в том же пальто с потёртыми локтями. Села на указанное место, сложила руки на коленях, огляделась спокойно — как человек, который пришёл не на суд, а на приём к врачу. Немного волнуется, но держится.
— Подсудимая Крюкова, — начал Морозов стандартно. — Вам предъявлено обвинение в мелком хищении. Вы признаёте свою вину?
— Признаю, — сказала Валентина Ивановна.
— Можете объяснить суду обстоятельства произошедшего?
Она помолчала секунду. Потом сказала:
— Могу.
И начала говорить.
Она не готовила речь.
Это было видно — она не читала с листа, не произносила заученных фраз, не апеллировала к жалости намеренно. Она просто рассказывала. Ровным голосом, как рассказывают о чём-то, что давно стало частью жизни и уже не вызывает слёз — только усталость.
Рассказала про пенсию и про коммунальные. Про лекарства и про то, как делит таблетки через день, потому что на все не хватает. Про то, что мясо не покупала два года. Про восемьдесят рублей в день.
Потом немного помолчала и сказала:........
— Я не голодная, вы не подумайте. Голодные — это когда нечего. У меня есть. Просто я эти деньги не могу тратить на себя.
Морозов оторвал глаза от бумаг.
— Поясните.
— Не буду, — сказала Валентина Ивановна. — Это к делу не относится. Вы назначайте штраф, я заплачу. Можно частями?
Он не ответил. Он листал дело назад, к справке о доходах, которую участковый приобщил для назначения наказания. Обычная справка из пенсионного фонда, лист с печатью, на такие смотрят по диагонали.
Размер пенсии: девятнадцать тысяч двести четырнадцать рублей шестьдесят восемь копеек.
Удержано: девять тысяч шестьсот семь рублей тридцать четыре копейки.
— Крюкова, — сказал Морозов медленно, — у вас пенсия девятнадцать тысяч. С вас удерживают половину. Двенадцать лет, судя по отметке. Кому вы платите?
В зале было четыре человека: секретарь Оля, пристав у двери, представитель магазина, который не пришёл, но прислал заявление, и на задней скамье — тот самый охранник, вызванный свидетелем. Он сидел в куртке поверх форменной рубашки и смотрел в пол.
Валентина Ивановна поправила сумку на коленях. Из неё торчал уголок тетради в клеточку, обёрнутой в газету.
— Это моё личное, — сказала она.
— В деле о вашем имущественном положении личного нет.
— Тогда запишите: долг. По решению суда.
— Какого суда?
— Вашего, — сказала она.
И замолчала так плотно, что стало ясно: больше ни слова.
Морозов посмотрел на неё дольше, чем позволяла привычка. Женщина сидела прямо, руки на сумке, пальто застёгнуто на все пуговицы, кроме верхней — оторванной, и на её месте была аккуратно вшита другая, чуть темнее.
— Судебное заседание откладывается, — сказал он. — На двадцать восьмое ноября. Истребовать из отдела судебных приставов сведения по исполнительному производству в отношении Крюковой Валентины Ивановны.
— За колбасу? — тихо спросила она.
— За колбасу, — ответил он.
Ответ пришёл в пятницу.
Оля положила бумаги на край стола и осталась стоять, потому что Морозов читал молча, а он никогда не читал молча — обычно бурчал, переспрашивал, просил кофе.
Исполнительное производство от девятого августа две тысячи одиннадцатого года. Взыскателей — двадцать семь физических лиц. Предмет: возмещение убытков, солидарно. Первоначальная сумма долга — один миллион восемьсот тысяч. Остаток — четыреста восемнадцать тысяч сто двадцать рублей.
Основание: решение Заречного районного суда от четырнадцатого марта две тысячи одиннадцатого года по делу о взыскании с потребительского кооператива «Согласие» и лиц, подписывавших платёжные документы.
Морозов встал, подошёл к шкафу, потом вернулся и сел. Он помнил это дело. Не подробностями — коридором. Весной одиннадцатого года у зала стояла очередь пожилых людей с папками, кто-то принёс складной стульчик, кто-то плакал в трубку. Кооператив собирал деньги под двадцать процентов годовых, потом председатель Каюмов уехал, деньги ушли на счета фирм, которых не существовало, уголовное дело приостановили, потому что Каюмова не нашли.
Он тогда взыскал с тех, до кого дотянулись. С кооператива, у которого не было ничего. И с бухгалтера, которая подписывала платёжки и сама, стоя вот здесь же, сказала: «Я подписывала».
Он не помнил её лица.
Двадцать восьмого она пришла в том же пальто.
— Крюкова, вам разъяснялось право на защитника. Вы по-прежнему отказываетесь?
— Отказываюсь.
— Кооператив «Согласие», — сказал Морозов. — Решение от четырнадцатого марта две тысячи одиннадцатого года. Вы понимаете, о чём я говорю.
— Понимаю.
— Почему вы за двенадцать лет ни разу не обратились с заявлением о рассрочке? Ни разу не оспорили размер удержаний? Вы бухгалтер, вы знаете, что это возможно.
Валентина Ивановна чуть повела плечом.
— Знаю.
— Тогда почему?
— Потому что тогда бы я платила меньше, — сказала она. — И дольше. А мне надо успеть.
Оля перестала стучать по клавиатуре.
— Успеть, — повторил Морозов.
— У меня посчитано, — сказала Валентина Ивановна и вынула из сумки тетрадь в клеточку, обёрнутую в газету. — При нынешнем удержании — сорок три месяца. Июнь двадцать седьмого. Мне будет семьдесят восемь. Мама дожила до восьмидесяти одного, отец до семидесяти девяти. Я, в общем, рассчитывала.
Она держала тетрадь двумя руками, не раскрывая.
— Что там? — спросил Морозов.
— Фамилии. Двадцать семь. У каждого сколько было и сколько осталось. Приставы своё считают, а я своё. У них общая сумма, а мне надо по людям.
— Зачем?
— Затем, что деньги общие не бывают, — сказала она. — Общая только сумма.
Морозов снял очки и положил их на стол.
— Валентина Ивановна. Вы двенадцать лет отдаёте половину пенсии по чужому, по сути, обязательству. Каюмов в розыске, его доля с вас взыскана солидарно, то есть вы платите и за него. У вас была возможность списать этот долг через банкротство. Три года как есть внесудебная процедура, для таких сумм и такого дохода она подходит идеально. Вам никто не объяснил?
— Объяснили, — сказала она. — В двадцатом году девочка из юридической консультации при собесе. Хорошая девочка, всё расписала. Я не стала.
— Почему?
Она посмотрела на него — прямо, спокойно, как смотрела с самого начала, — и Морозов вдруг понял то, что мешало ему всю неделю: она не боялась его ни минуты. Ни на первом заседании, ни сейчас. Люди в этом зале боятся всегда, даже невиновные.
— Потому что я вас узнала, — сказала Валентина Ивановна. — Ещё в прошлый раз, как вошла. Вы тогда были в других очках, в железных. И бумаги так же в сторону откладывали, левой рукой.
Пристав у двери переступил с ноги на ногу.
— Вы поэтому отказались от адвоката? — спросил Морозов.
— Нет, — сказала она. — Адвокату платить нечем, вот и всё. А узнать — узнала. Только вы не думайте, я вам не в укор. Вы тогда правильно решили.
— Правильно, — сказал он.
— Правильно, — повторила она твёрдо. — Я подписывала. Двадцать девять платёжных поручений. Никто мне руку не держал.
— Вас ввели в заблуждение. Так было установлено.
— Так было записано, — сказала Валентина Ивановна.
В зале сделалось очень тихо, и в этой тишине было слышно, как на задней скамье охранник расстегнул куртку.
— Поясните, — сказал Морозов, и голос у него сел.
Она положила тетрадь на колени, поверх сумки, и разгладила газету ладонью.
— На третьем поручении я спросила у Руслана Ринатовича, что это за фирмы такие. Он показал мне договоры. Красивые, с печатями. Я в них ничего не поняла, а он объяснил — про размещение средств, про то, что оборот должен работать. Я кивнула. — Она помолчала. — А теперь скажу то, чего в две тысячи одиннадцатом не сказала. Я тогда уже понимала: что-то не то. Не наверняка. Но понимала. Бухгалтер с тридцатилетним стажем такие вещи носом чует, у меня три ночи изжога была от этих договоров.
— И?
— И у меня муж лежал после второго инсульта, — сказала она ровно. — Ему нужны были уколы, которые не по льготе. Восемь тысяч упаковка, две упаковки в месяц. Пенсия у нас была на двоих одиннадцать тысяч. А Каюмов платил мне восемнадцать. И я решила, что подпишу ещё месяц, а там уволюсь.
Она поправила сумку.
— Подписала до августа. Он уехал в сентябре. Муж умер в декабре, уже после суда. Уколы не помогли.
Морозов сидел, не двигаясь.
— Вы это сейчас первый раз говорите вслух?
— Первый, — сказала Валентина Ивановна. — Клавдии не скажешь, соседка. Сыну не скажешь, сына нет. Вам можно, вы по должности слушаете.
— Почему вы не сказали этого тогда, в одиннадцатом?
— Потому что тогда бы вы взыскали с меня то же самое, — сказала она, — только я бы уже не могла считать себя дурой. Дурой быть легче, чем той, кто знал.
Она подняла на него глаза.
— Вы, если можно, штраф поменьше назначьте. Тысячу я найду.
Морозов взял очки, но надевать не стал. Он повертел их, положил обратно, потом достал платок и очень долго вытирал переносицу — так долго, что Оля отвернулась к монитору и стала перекладывать бумаги, которые не нужно было перекладывать.
— Объявляется перерыв, — сказал он. — Двадцать минут.
За двадцать два года он ни разу не объявлял перерыв, не согласовав его с графиком.
Вернулся он через двадцать пять. Мантия сидела ровно, лицо было обычное, судейское, только голос звучал ниже, чем обычно.
Постановление он читал стоя.
Установив, что деяние, формально содержащее признаки состава административного правонарушения, с учётом характера, размера ущерба, отсутствия последствий и личности лица, привлекаемого к ответственности, не представляет существенного нарушения охраняемых общественных отношений… признать правонарушение малозначительным, производство по делу прекратить, объявить устное замечание.
— Крюкова, вам понятно?
— Понятно, — сказала она. — Спасибо.
— Не благодарите, это норма кодекса.
Он сложил постановление, отдал Оле и сделал то, чего не делал никогда: обошёл стол, спустился с возвышения и подошёл к решётке ограждения, за которой сидела семидесятичетырёхлетняя женщина в пальто с чужой пуговицей.
— Валентина Ивановна, — сказал он, — решение от четырнадцатого марта две тысячи одиннадцатого года выносил я. Оно законное. Я бы вынес его и сегодня.
Она кивнула.
— И я прошу у вас прощения, — сказал Морозов.
Пристав у двери смотрел прямо перед собой, как учили. Оля прижала папку к груди. Охранник на задней скамье встал, будто в зале объявили что-то, при чём положено стоять.
Валентина Ивановна помолчала, потом сказала:
— Мне неловко, что вы это при людях.
— Мне тоже, — ответил он.
Он догнал её у выхода, уже без мантии, в сером свитере, отчего сразу стал похож на любого мужчину лет шестидесяти, идущего с работы.
— Одну минуту. Как юрист я вам ничего советовать не имею права. Как человек скажу один раз, а вы решайте.
Они вышли на крыльцо. Ноябрь стоял бесснежный, чёрный, с лужами в трещинах асфальта.
— С двадцать второго года должник-пенсионер вправе подать приставу заявление о сохранении прожиточного минимума. Вы пишете заявление — и удерживать больше могут только сверх минимума. В нашей области минимум пенсионера — двенадцать тысяч триста шестьдесят три рубля. У вас останется столько. Удерживать будут около шести тысяч восьмисот.
Валентина Ивановна остановилась на второй ступеньке. Достала из сумки повестку, перевернула её чистой стороной и стала считать карандашом, прямо на весу, поставив сумку на перила.
Морозов ждал.
— Шестьдесят один месяц, — сказала она наконец. — Пять лет и месяц. Февраль двадцать девятого. Мне будет восемьдесят.
— Зато вы будете есть.
— Восемьдесят, — повторила она, глядя в свои цифры. — Андрей Николаевич, я вам как бухгалтер скажу: разница между сорока тремя месяцами и шестьюдесятью одним — это не еда. Это дожить или не дожить.
— Или наоборот, — сказал он. — На восьмидесяти рублях в день не доживают вовсе.
Она сложила повестку вчетверо и убрала в сумку.
— Я подумаю.
— Подумайте, — сказал Морозов и пошёл обратно, зная, что вечером его вызовет председатель, потому что в суде к концу дня знают всё, а судья, извиняющийся перед подсудимой в зале, — это разговор, объяснительная и осторожное «Андрей Николаевич, вы устали, возьмите отпуск».
Он взял его. Позже, в декабре, и не поэтому.
Охранник пришёл к ней в субботу.
Стоял на площадке пятого этажа с двумя пакетами, красный, потный после лестницы, и говорил быстро, чтобы не передумать:
— Валентина Ивановна, я адрес в протоколе видел, вы не подумайте. Тут крупа, масло, курица, ну и это… — Он приподнял пакет. — Колбаса. Та же самая.
— Как вас зовут?
— Данила.
— Данила, спасибо, — сказала она. — Не возьму.
Он растерялся.
— Я ж не из жалости. Я из-за себя. Меня после того случая три недели трясло, честное слово. Я мог не оформлять. У нас за колбасу до ста рублей не оформляют, а тут триста восемьдесят, и камера, и старший смены…
— Вы всё правильно сделали.
— Да что вы все заладили — правильно, правильно!
Валентина Ивановна вышла на площадку и притворила дверь.
— Данила, я двенадцать лет отдаю долг, чтобы иметь право говорить, что я не воровка. А в среду я украла. И если я сейчас у вас пакет возьму, то получится, что украла удачно. Понимаете?
Он не понимал. Он смотрел на её тапочки, на связанную из старых колготок дорожку у двери и злился, как злятся молодые мужчины, когда им не дают исправить то, что они сломали.
Дверь напротив открылась, и Клавдия Петровна, стоявшая за ней, надо думать, не первую минуту, сказала:
— Раз ей не надо, мне давай. Мне надо.
Пакеты она забрала оба. Вечером принесла Вале половину пирога с капустой, поставила на стол и села, не снимая куртки.
— Валя, что за долг?
— Клав, не сейчас.
— Ты мне двенадцать лет «не сейчас» говоришь. — Клавдия Петровна повертела в руках солонку. — Мне вон в октябре от приставов триста сорок рублей упало. Я в сберкассе спрашиваю: это что? Говорят, взыскание. По «Согласию» этому проклятому. Двенадцать лет по триста рублей, издевательство. Петя мой, покойник, все ноги стоптал по судам, а получил я в итоге тысяч восемь за всё время. Из шестидесяти.
Валентина Ивановна поднялась и стала мыть чашку, которая была чистой.
— Ты знаешь, кто нам платит? — спросила Клавдия Петровна. — Никто. Кооператива нет, Каюмов в Турции загорает. Бухгалтерша ихняя тоже небось не бедствует.
Вода шумела. Валя мыла чашку.
— Кто у вас была бухгалтерша? — спросила она.
— Да откуда я знаю. Я ж не ходила, Петя ходил. Ходила бы — глаза б выцарапала.
Валентина Ивановна закрыла кран.
— Клава, ешь пирог, — сказала она. — Я к тебе завтра приду.
Ночью она не спала.
Она достала тетрадь и открыла на первой странице, где двадцать семь фамилий были выписаны её мелким бухгалтерским почерком, столбиком, с суммами: сколько вложил, сколько получил, сколько осталось. Одиннадцать фамилий были обведены карандашом — эти умерли, их доли шли наследникам, и напротив трёх стояло «наследников нет», а против таких строк удержания просто ложились в депозит и лежали там, никому не нужные.
Тюрина Раиса Фёдоровна — двести тысяч, гараж покойного мужа.
Дёмин Павел Павлович — сорок пять тысяч.
Кузнецова Клавдия Петровна — шестьдесят тысяч.
Валентина Ивановна сидела над тетрадью до половины четвёртого. Потом взяла ручку и на последней странице написала в столбик два расчёта. Сорок три месяца. Шестьдесят один месяц. Подчеркнула оба.
И поняла, что дело не в месяцах.
Двенадцать лет она платила молча, и в этом молчании была её главная выгода, которую она сама себе не называла: ей не приходилось смотреть этим людям в лицо. Приставы делали это за неё. Триста сорок рублей приходили на карту от казённого учреждения, и никто в подъезде не знал, что это её пенсия, её несваренный суп, её деленные пополам таблетки. Она платила и оставалась для всех Валей с пятого этажа, у которой просто маленькая пенсия.
Она платила, чтобы иметь право не признаваться.
Утром она надела пальто, взяла тетрадь и пошла в четвёртый подъезд.
Раиса Фёдоровна открыла в халате, с полотенцем на голове.
— Валентина? Ты чего в такую рань.
— Раиса Фёдоровна, я по «Согласию». Я там работала бухгалтером. Те платёжки на фирмы подписывала я. С меня удерживают по решению суда, вы получаете от приставов мои деньги.
Полотенце сползло на плечо.
— Что?
— С восьмого числа каждого месяца, — сказала Валентина Ивановна. — По вашей доле выходит около тысячи ста в квартал.
Раиса Фёдоровна держалась за косяк.
— Ты… — Она задохнулась. — Ты у меня в поликлинике номерок занимала. Мы с тобой на лавке сидели, ты мне рассаду давала.
— Давала.
— Двести тысяч, — сказала Раиса Фёдоровна. — Гараж Гошин. Я его продала, чтобы на памятник и на зубы. Я в этих зубах до сих пор хожу, вон, гляди, — она оскалилась страшно, — я так и хожу.
— Знаю.
— Ничего ты не знаешь! — Раиса Фёдоровна ударила ладонью по дверному наличнику. — Уйди отсюда. И на лавку ко мне больше не садись.
Дверь закрылась. Потом открылась снова.
— Тебя посадили? — спросила Раиса Фёдоровна.
— Нет.
— Вот и вся правда, — сказала она и закрыла окончательно.
К Дёмину она поднималась на девятый, пешком, отдыхая на площадках. Павел Павлович выслушал, поскрёб щёку и сказал:
— Ну, бухгалтер. Ну и что. Мне девяносто в апреле, куда мне твои сорок пять тыщ. Ты лучше скажи: тебе самой-то остаётся сколько?
— Девять шестьсот.
Он посмотрел на неё долго, потом сказал:
— Дура ты, Валя.
За четыре дня она обошла девять квартир и два адреса на автобусе, через весь Заречный. Одна дверь не открылась. В одной ей сказали «спасибо, что пришли», и это было хуже, чем крик. В одной наследница покойной вкладчицы, женщина лет сорока, записала её фамилию в телефон и пообещала «разобраться».
Клавдию Петровну она оставила последней и потому пришла к ней только в четверг.
Разговор был короткий. Валентина Ивановна сказала всё в дверях, стоя, не проходя на кухню, и добавила про заявление о прожиточном минимуме: что она его подаст, что удержания станут вдвое меньше, что тянуться это будет до двадцать девятого года и что она, скорее всего, не доживёт.
Клавдия Петровна слушала, вытирая руки о фартук. Потом сказала:
— Иди.
Неделю они не здоровались. Валентина Ивановна слышала, как соседка выходит утром за хлебом, и ждала, пока стихнет лифт — лифта в доме не было, ждала, пока стихнут шаги.
На восьмой день Клавдия Петровна постучала.
Она вошла в куртке и сапогах, прошла на кухню, положила на клеёнку сложенный вчетверо лист.
— Была у приставов. Полтора часа сидела. Написала отказ от взыскания по своей доле. Девка там спрашивает: вы понимаете последствия? Понимаю, говорю, ещё как понимаю.
Валентина Ивановна взяла бумагу, но не развернула.
— Клава, не надо.
— Не тебе решать, — сказала Клавдия Петровна. — Это мои шестьдесят тысяч. Я их у Каюмова оставила, а не у тебя. — Она села, расстегнула куртку и вдруг заговорила тише, злее: — Я на тебя две ночи злилась, Валя. Не за деньги. За то, что ты меня двенадцать лет за дуру держала. Пирогами меня кормила, а сама на восьмидесяти рублях сидела и молчала. Я тебе кто, соседка по площадке?
— Соседка.
— Вот именно, — сказала Клавдия Петровна. — Я бы тебя щами кормила. Я щи всё равно на кастрюлю варю, мне их девать некуда.
Дёмин отозвал свой лист через две недели, приехал в отдел на такси, которое ему вызвал внук. Больше никто не отозвал. Наследница той женщины позвонила и сказала, что подумала и что «долг есть долг», и была права, и Валентина Ивановна ответила: конечно.
Заявление о сохранении прожиточного минимума она подала девятнадцатого декабря. С января ей стало оставаться двенадцать тысяч триста шестьдесят три рубля. Она пересчитала остаток по тетради заново, с учётом снятых долей: пятьдесят шесть месяцев. Август двадцать восьмого. Ей будет семьдесят девять с половиной.
Против фамилии Кузнецовой К. П. она поставила прочерк и написала сбоку: «отказ от взыскания, добровольно». Против фамилии Дёмина — то же. Против фамилии Тюриной Р. Ф. осталась вся сумма, без изменений, и Валентина Ивановна знала, что не увидит эту строку закрытой, и это было честно.
С Раисой Фёдоровной они не здоровались до самой весны. В апреле, у подъезда, та сказала ей в спину: «Рассаду когда будешь пикировать — стукни». Валентина Ивановна кивнула, не оборачиваясь. Ни та ни другая не сделали больше ни шагу навстречу, и обе, кажется, считали это правильным.
В магазин «Заря» она снова зашла девятого января, в день пенсии.
Данилы у входа не было — он к тому времени уволился и уехал работать в область, о чём ей сказала кассирша, помнившая ту среду.
Валентина Ивановна прошла к холодильнику, постояла перед витриной, как тогда, минуты три. Взяла палку варёной в синей упаковке. Триста девяносто рублей — за два месяца подорожало на десятку.
Положила в корзинку. Донесла до кассы. Заплатила.
Дома она вымыла руки, достала доску, нарезала колбасу тонко, как резала когда-то мужу к чаю, и половину отложила на блюдце — отнести напротив. Вторую половину положила себе на тарелку и села к окну, где было светлее.
Тетрадь лежала рядом, раскрытая на последней странице с расчётами. Чек она сложила вчетверо и убрала между листами — туда, где были вычеркнуты две фамилии и где двадцать пять остальных ещё ждали своей очереди.
Ела она медленно и всё съела.



