Врачи были уверены, что я жду семерых детей, в родзале уже выдохнули после седьмого крика, но в этот момент врач вдруг сказал: «Подождите…» — и в ту секунду стало ясно, что никто из них не был готов к тому, что обнаружилось внутри меня в последний момент.
На обычном осмотре врач слишком долго смотрел на экран, а потом сказал:
— Мы видим семь плодов.
— Семь.
С этого дня моя жизнь изменилась полностью. Люди смотрели на меня с изумлением, переживали, задавали вопросы, а я каждую ночь лежала и слушала движения своих малышей, молясь только о том, чтобы они родились живыми.
Беременность была тяжёлой. Каждый новый осмотр проходил на нервах, каждый срок давался с трудом, и чем ближе были роды, тем сильнее я чувствовала, что врачи тоже понимают, какой это риск, даже если стараются говорить спокойно. Когда начались первые схватки, меня сразу увезли в больницу. В родзале всё уже было готово, все ждали появления семерых новорождённых.
Потом началось то, чего я боялась все эти месяцы. Раздался первый крик, за ним второй, третий, четвёртый, пятый, шестой, седьмой, и после этого по залу будто прокатился общий выдох — такой, словно все эти люди всё это время сами держались из последних сил.
— Семь, — сказал кто-то.
Я тоже на секунду поверила, что всё кончилось, что мои дети в безопасности и самое страшное уже позади. Семь криков уже прозвучали, семь малышей были здесь, и мне хотелось только закрыть глаза и заплакать от облегчения.
Но в этот момент один из врачей вдруг резко сказал:
— Тихо. Не убирайте руки.
Секунду назад в зале говорили все разом, а теперь стало слышно, как гудят лампы под потолком. Я лежала за ширмой и ничего не видела, только чувствовала, как кто-то давит мне на живот, осторожно и настойчиво, будто ищет что-то в глубокой сумке.
— Есть восьмой, — сказал Виктор Андреевич совсем другим голосом, не тем, каким он всю беременность говорил мне «всё по плану». — Аппарат сюда. Быстро.
Я помню, как кто-то за моей головой сказал: «Не может быть, их семь, мы считали». И как Виктор Андреевич ответил коротко и грубо, одним словом, которое в родзале обычно не произносят.
Восьмая не закричала. Её достали последней, самой маленькой, и не понесли мне показывать, как показывали остальных. Я слышала только быстрые шаги, звяканье металла, чужие спокойные команды. Потом кто-то произнёс: «Семьсот восемьдесят». Я тогда не поняла, что это про вес. Мне казалось, что это про давление, про пульс, про что угодно, лишь бы не про моего ребёнка, который весит меньше буханки хлеба.
Позже мне объяснили, что она всё это время лежала внизу и глубоко, за спинками двоих других, и её сердце на записи сливалось с соседним. Такое бывает, сказали. Редко, но бывает. Виктор Андреевич потом ещё месяца два не мог спокойно об этом говорить, а я не могла спокойно слушать, потому что каждый раз думала об одном: а если бы он не сказал «подождите»?
Семерых перевели в реанимацию новорождённых обычным порядком, а восьмую — отдельно, в самый дальний бокс. Я увидела её на пятые сутки, когда меня довезли туда на кресле. В кувезе лежало что-то размером с два моих кулака, всё в проводах, с трубкой во рту, и грудная клетка у неё поднималась не сама.
— Она у вас упрямая, — сказала реаниматолог Надежда Павловна. — Держится. Только вы имя ей дайте. Нам с ней разговаривать надо, а мы её пока «восьмая» зовём. Нехорошо.
Я назвала её Соней. Остальных мы с Артёмом придумали ещё летом, заранее: Кирилл, Матвей, Егор, Лиза, Даша, Поля, Аля. Восьмого имени у нас не было, потому что восьмого ребёнка у нас не было.
Про дом я узнала из телевизора. Он висел в холле отделения, звук был почти выключен, но я увидела губернатора, потом свою фамилию бегущей строкой — Дёмины — и потом слова про то, что многодетной семье из Кургана область подарит просторный дом. Я стояла в халате, с грудным молоком в контейнерах, и думала, что, наверное, чего-то не расслышала.
Через два дня в отделение приехала Лариса Викторовна Стрельцова из фонда при строительной компании. Красивая женщина лет сорока, в белом пальто, с двумя огромными пакетами памперсов и с оператором.
— Марина, вы теперь известная, — сказала она весело. — Вся страна за вас болеет. Давайте буквально минуточку снимем, люди хотят видеть маму.
Я снялась. Я тогда была готова сняться хоть на Луне, лишь бы у Сони появился шанс, а Лариса Викторовна сразу и очень по-деловому пообещала: аппарат, лекарства, что понадобится. И она правда привозила. Я этого не забываю.
Семерых выписывали по очереди, с середины августа до середины сентября. Первым уехал домой Кирилл, последним Егор. Их отдавали мне по одному, и каждый раз это был праздник, от которого я к вечеру засыпала сидя. А Соня оставалась. У неё была бронхолёгочная дисплазия — так это называется, когда лёгкие, которые слишком рано начали дышать, потом долго не могут работать сами. Её сняли с аппарата, перевели на маску, потом на трубочки в нос, и на этих трубочках она и жила.
На пресс-конференции в министерстве я сидела между Артёмом и Паниным Игорем Леонидовичем, заместителем главы округа. Нам вручили ключи от дома в селе Малиновском, сорок два километра от города, и подержанный микроавтобус от фонда. Всё это фотографировали. Когда закончилось и все встали, я подошла к Панину и спросила, нельзя ли вместо дома квартиру в Кургане. Хоть маленькую, хоть на первом этаже, хоть в Заозёрном.
Он посмотрел на меня так, будто я попросила у него его собственную машину.
— Марина Сергеевна, дом уже куплен. Он оформлен. Сто двадцать квадратов, участок, новый, с отделкой. Вы понимаете, сколько людей это согласовывало?
— У меня ребёнок на кислороде будет. Ей до больницы час по хорошей дороге.
— Ну так там фельдшерский пункт есть, — сказал он. — И скорая работает.
Дома, то есть в нашей съёмной однушке на Пичугина, где в тот момент в двух рядах стояли семь кроваток и коляска не влезала в коридор, Артём выслушал меня и долго молчал.
— Марин, — сказал он наконец. — Ты вот сейчас чего хочешь? Чтобы мы отказались?
— Я хочу, чтобы нас поселили ближе.
— Никто нас ближе не поселит. Есть дом. Я в таком вырос. Там воздух, там земля, там гараж. Я тебе за месяц беседку сколочу.
Он не был плохим человеком, мой Артём. Он двенадцать лет работал водителем-экспедитором, мотался в Тюмень и Челябинск, и всю жизнь мечтал не платить чужой тётке за возможность спать в своей кровати. А тётка, Галина Фёдоровна, женщина, в общем, добрая, к концу августа сказала прямо: девочки, я всё понимаю, но семеро детей в однокомнатной — это не квартира, это уже общежитие, давайте до октября.
Мы переехали в сентябре. Дом оказался и правда большой и правда новый: сайдинг, пластиковые окна, второй этаж, который зимой мы так и не смогли топить. Газа в Малиновском не было. Отопление было электрическое — котёл в подсобке. Вода из скважины, насос тоже электрический. Я тогда ещё не понимала, что это значит. Артём понимал, но сказал только: «Ну, генератор потом купим, когда встанем на ноги».
Соню выписали двенадцатого ноября. Домой её отдали с кислородным концентратором — большой белый ящик на колёсиках, который гудит, как холодильник, и делает воздух, которым она может дышать. Ещё дали пульсоксиметр на ножку и один баллон на всякий случай, часа на два. Надежда Павловна на прощание сказала мне то, что я потом повторяла себе всю зиму:
— Марина, вы не сиделка. Вы мать. Но за розеткой смотрите, как за ней самой.
В первую же неделю к нам пришла Нина Степановна, фельдшер. Ей было под шестьдесят, ФАП работал три дня в неделю, и никакой радости от нашего появления она не испытывала.
— Значит, это вам дом отгрохали, — сказала она с порога, не разуваясь. — А у нас автоклав с восемьдесят девятого года.
Потом она посмотрела на Соню, на концентратор, на восемь кроваток, поставленных в две линии, и села.
— Свет у нас тут по осени как настроение, — сказала она уже по-другому. — Линия старая. Столбы гнилые. Как ветер, так и всё.
Я звонила в район на следующий день. Потом ещё через день. Мне объясняли вежливо: заявка есть, ремонт линии в плане, план на следующий год. Я попросила генератор — хоть какой, хоть в аренду, хоть один на село. Панин ответил, что генератор не является изделием медицинского назначения и по линии соцзащиты не проходит.
— А ребёнок проходит? — спросила я.
— Марина Сергеевна, вы на меня-то не давите. Вам дом подарили.
Двадцать четвёртого ноября был ледяной дождь. Днём капало, к вечеру всё покрылось коркой, деревья стояли стеклянные и красивые, дети спали, а в семнадцать сорок свет погас.
Концентратор замолчал. Это самое страшное, что я слышала в жизни, — не крик, а тишина вместо гула. Я в темноте на ощупь переключила Соню на баллон и посмотрела на часы. Два часа. Может, два с половиной, если поставить полтора литра вместо двух.
Артём вернулся из гаража через минуту.
— По всей улице нет. И у Пал Палыча нет.
Мама, Тамара Ивановна, которая жила с нами с сентября и без которой я бы не выжила, уже собирала детей в одеяла. Дом остывал не сразу, но остывал: сто двадцать квадратов, электрокотёл, ноябрь. Через час стало видно пар изо рта на кухне.
Я позвонила в аварийную. Мне сказали: массовое, бригады на выезде, ждите. Я позвонила в скорую и спросила, могут ли они приехать и забрать ребёнка с кислородом. Мне сказали: вызов приму, но по такой дороге раньше чем через полтора часа не доедем, и уточните, ребёнку сейчас плохо или вы профилактически.
Профилактически. Я стояла с телефоном и смотрела на баллон.
Ехать самим сорок два километра по гололёду с восьмимесячной Соней на руках и семерыми дома было нельзя. Оставить её и ехать — тоже нельзя. И тогда Артём сказал:
— Инвертор.
У него в машине лежал преобразователь на киловатт, он его покупал для рейсов, чайник греть. Он выгнал микроавтобус к самому крыльцу, завёл, прогрел салон, и мы перенесли туда Соню вместе с концентратором. Провод в прикуриватель не влезал, он подцепил напрямую к аккумулятору, руки у него были мокрые, и он два раза уронил ключ в снег. Когда белый ящик снова загудел, я заплакала первый раз за весь вечер.
Мы просидели в машине до половины четвёртого утра. Артём каждые сорок минут выходил проверять уровень топлива. Мама с Пал Палычем и его женой перетаскивали остальных в дом напротив, к печке, по одному, по двое, по обледеневшей дороге. Нина Степановна пришла в первом часу ночи пешком, с фонариком, и просто сидела рядом со мной в салоне, держала пульсоксиметр и говорила: восемьдесят девять, девяносто один, нормально, девяносто.
В три часа Соня стала дышать чаще, и цифра поехала вниз. Восемьдесят четыре. Восемьдесят два. Скорая приехала в четыре двадцать. Её увезли в областную с бронхитом, и она пролежала там девять дней, из них два — снова под маской.
Свет дали в семь утра.
Когда Соню выписали, я сняла с книжки девяносто тысяч из тех денег, которые нам выплатили при рождении и которые мы с Артёмом откладывали, чтобы через год-два всё-таки перебраться в город. Я купила бензиновый генератор на пять киловатт, две канистры и второй баллон. Артём поставил генератор в сарае, вывел отдельный кабель и повесил на гвоздь рядом инструкцию, которую я написала печатными буквами, — для мамы, потому что мама боялась техники.
Про город мы с тех пор не разговаривали. Не потому, что поссорились. Просто денег больше не было.
Восемнадцатого декабря приехала Лариса Викторовна. К Новому году фонд снимал большой сюжет: восьмерняшки в подаренном доме, первая ёлка, счастливая семья. Привезли гирлянды, восемь одинаковых красных костюмчиков с оленями, оператора Костю и коробку мандаринов.
Дети орали, гирлянда падала, Костя переставлял свет. Соню я держала на руках, канюли шли ей за уши и уходили вниз, к концентратору, который стоял в углу и гудел.
— Так, — сказала Лариса Викторовна, посмотрев в монитор. — Марина, а трубочку эту давайте на два кадра снимем. И аппарат уберём за диван. Он в кадре как в реанимации, зритель пугается, а у нас Новый год.
Я подумала, что не расслышала.
— Ей нельзя снимать.
— Ну на пять минут же. Пять минут ребёнок подышит просто так, ничего не будет. Мы быстро, Костя, ты быстро?
— Я быстро, — сказал Костя.
— Нет, — сказала я.
Лариса Викторовна улыбнулась мне, как улыбаются на работе.
— Марин. Мы вам аппарат этот, между прочим, помогали выбивать. Мы вам памперсы каждый месяц возим. Я не прошу ничего плохого, я прошу нормальную картинку. Люди должны видеть результат, понимаете? Иначе в следующий раз никто ничего никому не подарит.
— Она в ноябре девять дней в больнице лежала, потому что у нас свет девять часов не давали, — сказала я. — Вот вам результат. Снимайте с аппаратом.
Стало тихо. Костя опустил камеру и посмотрел в пол.
— Хорошо, — сказала Лариса Викторовна. — Снимаем как есть.
Я говорила в камеру минуты три. Про электрокотёл, про насос, про то, что линия на Малиновское гнилая и что в селе, кроме нас, есть старики на трёх улицах, и им тоже темно и холодно. Про то, что дом хороший, спасибо, но дом без света зимой — это большая холодная коробка. Я не кричала. Я вообще плохо умею кричать при чужих.
Сюжет вышел тридцатого декабря. Ёлка, дети, оленята, Артём с Кириллом на руках, я с Соней. Кислородный аппарат в кадре был, его не убрали. Моих трёх минут не было ни секунды.
В январе памперсы не привезли. Я позвонила в фонд, мне ответила девушка-администратор, что помощь перераспределена другим семьям, что программа закрыта по плану и что Лариса Викторовна сейчас на совещании. Я сказала спасибо и положила трубку. Обиднее всего было то, что я до сих пор не считаю их подлецами. Они делали то, что умели, и хотели за это красивую картинку. Просто картинку они хотели больше, чем меня слушать.
Пятнадцатого января в клубе был приём главы округа по личным вопросам. Мне сказала об этом Нина Степановна, и сказала так:
— Одна пойдёшь — тебя вежливо выслушают и запишут. Пойдём вдвоём — тоже запишут. Так что я по улицам прошла.
Нас пришло одиннадцать человек. Пал Палыч, две сестры Гуляевы с Луговой, дед Володя, у которого кислородный концентратор стоял ещё с ковида, женщина с Молодёжной с ребёнком-астматиком, остальные просто соседи. Нина Степановна говорила про ФАП и про то, что у неё в холодильнике вакцина при отключениях греется. Я говорила про столбы. Панин сидел за столом рядом с главой и один раз попытался сказать, что мне «дали больше, чем кому бы то ни было в округе».
— Дали, — согласилась я. — Дом стоит. Свет не идёт. Что мне с этим делать, Игорь Леонидович?
Он не ответил.
Быстро ничего не бывает. Линию нам целиком не переделали, и я не думаю, что переделают в ближайшие годы. Но в феврале приехала бригада энергетиков и заменила на нашей улице две опоры и провод, тот, что старый алюминиевый, на новый, в изоляции. Соню внесли в список потребителей особой категории — это значит, что о плановых отключениях нас теперь предупреждают заранее и в диспетчерской знают адрес. ФАПу к весне купили генератор, маленький, на два киловатта, но Нина Степановна ходила вокруг него первую неделю как вокруг новой машины.
Артём в конце января перешёл на местные рейсы. Денег стало меньше тысяч на двадцать, зато он теперь каждый вечер дома. Он сам меняет фильтры в концентраторе, сам записывает часы наработки в тетрадку на холодильнике и один раз, когда я в очередной раз завела разговор про то, что надо было настоять на квартире, сказал:
— Марин, хватит. Я тогда не понял. Сейчас понял. Второй раз в машине сидеть не будем.
Соня растёт медленно. В апреле нам обещают попробовать снимать кислород на дневной сон. Глаза после лазера смотрят, врач в Екатеринбурге сказал — прогноз рабочий. Остальные семеро ползают по всему первому этажу, как небольшое стихийное бедствие, и Егор уже научился стаскивать инструкцию с гвоздя в сарае.
В феврале, во вторник, свет опять погас — просто так, без всякого ледяного дождя, где-то за селом. Артём был в рейсе, мама укладывала девочек. Я переключила Соню на баллон, надела куртку прямо на халат, вышла в сарай, открыла кран, вытянула подсос и дёрнула шнур. Со второго раза генератор завёлся.
Когда я вернулась, в доме горела одна лампочка на кухне, концентратор гудел, а Кирилл орал так, что его было слышно во дворе.
— Полторы минуты, — сказала мама, посмотрев на часы. — В прошлый раз три было.
— В следующий раз уложусь в минуту, — ответила я и пошла греть бутылочки.



