Судьбы и испытания 13 мин чтения 6

Дежурить у полыньи обещали всем селом, вышли трое

Дежурить у полыньи обещали всем селом, вышли трое

ЕГО СПУТНИЦА УМЕРЛА, И СТАРЫЙ ЛЕБЕДЬ ДНЯМИ НЕ УХОДИЛ ИЗ ОДНОГО УГЛА ОЗЕРА... ВСЕ СЕЛО ДУМАЛО, ЧТО ОН УМИРАЕТ ОТ ТОСКИ.

Но когда он наконец повел людей к укрытию между камышами, они нашли тайну, из-за которой плакало все село.

В тот ноябрьский рассвет озеро возле небольшого украинского поселка молчало так, будто кто-то накрыл воду мокрой серой тканью. Пахло холодным илом, дымом из дальних печных труб и влажным камышом. У берега, где обычно шумели дети после школы, стоял только старый рыбак Петро Коваленко. Семьдесят лет, потрескавшиеся руки, выцветшая куртка, взгляд человека, который видел, как меняется вода перед бурей.

Он пришел не за рыбой.

Он пришел к Ярко.

Так в поселке называли старого белого лебедя, который уже много лет жил на этом озере вместе со своей парой, Лелей. Никто не помнил, когда они появились. Одни говорили — пятнадцать лет назад. Другие уверяли, что одна зимняя заря просто принесла их на воду, и с тех пор они не ушли.

Леля плыла первой, Ярко всегда держался сбоку. Если она ныряла к мелководью, он разворачивался так, чтобы закрыть ее от ветра. Если она отдыхала у камыша, он стоял рядом, высокий и неподвижный, будто сторож у двери.

Молодые приезжали фотографироваться возле озера. Старушки улыбались и говорили, что эти двое знают о верности больше, чем люди. Рыбаки смеялись, но тихо, без злости.

Петро всегда отвечал одно и то же:

— Не знаю, приносят ли они счастье. Но я не видел, чтобы кто-то так берег другого.

А потом Леля умерла.

Петро нашел первые белые перья у берега, еще до того, как поднялся туман. Они крутились у кромки воды, цеплялись за сухие стебли, и от этого у старика сжалось горло. Он медленно вывел лодку к камышам и увидел ее.

Леля лежала тихо, словно уснула.

Никакой крови. Никаких следов борьбы.

Только неподвижная шея, опущенное крыло и вода, которая касалась ее перьев осторожнее человеческой руки. Ветеринары приехали уже днем. Осмотрели птицу, поговорили между собой, сказали, что, скорее всего, это возраст. Естественный конец. Такое бывает.

Для людей — объяснение. Для Ярко — конец мира.

С того утра старый лебедь не уходил из того угла озера. Он стоял среди камышей от рассвета до темноты. Иногда делал круг в пару метров, будто проверял невидимую границу, и снова возвращался на то же самое место.

Пшеницу, которую ему приносили дети, он почти не трогал. Зерно темнело на влажной земле. Кукуруза, оставленная рыбаками, так и лежала у кромки воды. Даже корм, который пекарша Мария приготовила по совету ветеринара, оставался нетронутым.

— Бедный, — шептали женщины у берега. — Он себя от тоски погубит. Эту фразу повторяли каждый день.

Софийка, внучка Петра, однажды присела рядом с дедом на холодную лавку. На ней была красная вязаная шапка, а в руках — маленький пакет с зерном.

Она долго смотрела на Ярко, потом спросила: — Дедушка, животные тоже скучают, как мы? Петро не сразу нашел ответ.

— Любви слова не нужны, — сказал он наконец. — Значит, и боль ей тоже не нужна.

Софийка зажала пакет обеими руками. — Тогда ему очень больно.

Петро только кивнул.

Прошли недели. Горы за селом посерели. Вода стала тяжелой, неподвижной. Ярко будто старел на глазах. Белые перья потеряли блеск, движения стали медленными, шея уже не держалась так гордо. Ветеринары предложили перевезти его в специализированный приют. Там было бы теплее, безопаснее, рядом были бы специалисты. Но стоило людям подойти ближе, Ярко отступал не в любую сторону. Он возвращался туда же.

К одному и тому же пучку камыша.

С точностью до нескольких шагов.

Биологиня Катерина, которая приехала вместе с коллегой Оксаной, заметила это первой. Она не стала говорить громко. Просто долго смотрела в бинокль, потом опустила его и нахмурилась.

— Он не просто выбирает место, — сказала она Петру.

— А что?

— Он держит границу.

Петро хотел возразить, но не смог. Слишком много раз он видел, как Ярко разворачивался к людям грудью, как закрывал камыши крылом, как передвигал клювом сухие стебли с такой осторожностью, будто трогал не траву, а чье-то лицо.

На следующее утро старик взял маленькую лодку и отплыл подальше, чтобы не тревожить птицу. Сидел тихо. Не курил. Не шуршал курткой. Только смотрел.

Час. Потом второй. Ярко стоял почти неподвижно.

И вдруг поднял голову. Сначала он осмотрел берег. Потом воду. Потом небо. Убедившись, что рядом никого нет, старый лебедь медленно наклонился и отодвинул несколько сухих стеблей камыша. Не дернул. Не сломал. Раздвинул. Потом снова закрыл их.

Петро почувствовал, как по спине прошел холод. На следующий день он вернулся.

И увидел то же самое. Ярко раздвигал камыш, проверял что-то внутри, затем прикрывал это листьями и снова становился сторожем. Это была не только тоска.

Это была охрана.

Когда Петро рассказал об этом Катерине и Оксане, они не посмеялись. Обе приехали к озеру еще до обеда. Почти час они стояли за старой ивой, наблюдая в бинокли, пока ветер трепал сухой камыш и гнал по воде тонкую рябь.

Наконец Оксана прошептала: — Близко пока нельзя. — Почему? — спросил Петро. Катерина посмотрела на старого лебедя так, будто увидела не птицу, а кого-то, кто держался из последних сил. — Если мы правы, он остался здесь не только потому, что потерял Лелю. Она сжала ремешок бинокля. — У него еще есть последняя миссия. Слова разлетелись по берегу быстрее ветра. К вечеру у озера стояли несколько рыбаков, Мария с теплым платком на плечах, Софийка рядом с дедом и две биологини. Никто не шумел. Даже дети, которые обычно не могли стоять спокойно, молчали. Ярко смотрел на людей. Долго.

Потом сделал то, чего Петро не ожидал. Он не отступил. Он медленно поплыл вдоль камышей, оглянулся и остановился, будто проверяя, идут ли за ним.

— Он зовет нас, — выдохнула Софийка. Петро хотел сказать, что это невозможно. Но Ярко снова оглянулся. И все пошли.

По мокрой деревянной кладке, по узкой тропе, где глина липла к сапогам, люди двигались за старым лебедем к самому густому месту у воды. Там камыши стояли стеной, сухие, ломкие, будто закрывали чей-то маленький дом.

Ярко подплыл к ним, раздвинул клювом один пучок, затем другой. И впервые за все эти недели не закрыл их обратно. Катерина опустилась на колени у берега. Оксана рядом держала сумку с перчатками и фонариком. Петро поставил ладонь на плечо Софийке, потому что девочка дрожала. Старый лебедь расправил одно крыло. Не угрожающе.

Как дверцу. Катерина осторожно протянула руку к темному углублению между камышами, и в эту секунду Софийка вдруг прошептала:

— Там... что-то шевелится.

Катерина замерла с протянутой рукой. Оксана присела рядом и посветила фонариком в темноту между стеблями. Луч скользнул по мокрой глине, по гнилым листьям и уперся во что-то серое, сбитое в комок, похожее на брошенную кем-то шапку.

Комок дернулся и зашипел.

— Тихо, тихо, — сказала Катерина. — Тихо, малый.

Из камыша на нее смотрел молодой лебедь. Серый, длинношеий, уже почти взрослого роста, но такой худой, что под перьями угадывались кости. Одно крыло он держал прижатым. Второе висело неправильно, вывернутое наружу, и в том месте, где оно должно было складываться, темнело что-то склеенное, черное, страшное.

Петро наклонился ниже и увидел леску.

Тонкая, зеленоватая, она обмоталась вокруг крыла в несколько витков и вросла в тело. Из-под перьев торчал обрывок сети с узлами и болтался небольшой свинцовый груз, самодельный, отлитый в столовой ложке, с зазубриной на боку.

За спиной у Петра кто-то ахнул. Мария прижала ладонь ко рту. Софийка тянула деда за рукав и не могла ничего сказать.

Все стало на свои места так буднично, что даже говорить не хотелось. Летом на озере видели выводок, пятерых серых. Осенью молодые поднялись и ушли со стаей, как уходили каждый год, и никто их не считал. Никому и в голову не пришло, что один остался. Что он сидит в камышах, потому что не может летать. Что старые не улетели не из-за привычки к месту, а потому, что не бросают.

— Леля не от старости, — тихо сказал Петро.

Катерина не ответила. Она уже стаскивала перчатки с рук Оксаны, доставала полотенце, вполголоса командовала, кому куда встать. Ярко стоял в двух шагах, крыло его было расправлено, и он не шипел, только дышал часто, открытым клювом.

— Он нас пустил, — сказала Оксана. — Только не суетитесь. Он может передумать.

Молодого брали втроем. Петро держал полотенце, Катерина перехватила шею у основания, Оксана прижала здоровое крыло. Птица почти не сопротивлялась, и от этого было хуже всего: она весила меньше, чем должна была, куда меньше. Ярко сделал два тяжелых шага по воде, ударил крылом раз, другой, и остановился. Он не нападал. Он смотрел, как его сына заворачивают в чужую ткань и несут по мокрой кладке к берегу.

— В машину, — коротко сказала Катерина. — Мария, где у вас районная ветлечебница?

— В Гайвороне. Сорок минут, если дорога сухая.

— Значит, час.

Уже у калитки Петро остановился и посмотрел назад. Ярко плыл вдоль камышей туда-сюда, туда-сюда, будто искал, за что зацепиться глазом.

— Его тоже надо брать, — сказал старик.

Оксана обернулась:

— Дикого лебедя ловить без нужды нельзя. Это стресс, а он истощен.

— Он тут за три дня умрет. Ему было ради чего стоять. Заберете сына, и ради чего?

Биологини переглянулись. Катерина посмотрела на озеро, на серую воду, на белую неподвижную птицу у камышей, и Петро понял, что она уже все просчитала и не хочет говорить вслух.

— Ладно, — сказала она. — Но ловить будем сеткой и быстро. И если он начнет биться так, что ударится, отпускаем сразу.

Ловили сорок минут. Ярко ушел на середину, потом вернулся, потом попробовал разбежаться по воде и не смог набрать высоту — он тоже был не в той форме, чтобы лететь. Когда его наконец накрыли, он ударил Петра крылом по плечу так, что старик сел в глину. Плечо ныло потом две недели.

В Гайвороне их принял ветеринар Роман Ткач, худой мужик лет сорока, который до этого лечил в основном коров и собак. Он молча разрезал леску, молча посмотрел на то, что было под ней, и только тогда сказал:

— Тут месяца два, не меньше. Сустав погиб. Ниже сгиба все мертвое.

— И что? — спросила Мария.

— Отнимать. Иначе заражение пойдет дальше, и мы его потеряем.

— А летать?

Ткач вытер руки.

— Никогда.

Софийка стояла в коридоре и слушала. Петро увел ее в машину, потому что не хотел, чтобы она видела, как выносят таз.

Операцию сделали в тот же вечер. Молодой ее перенес, хотя капельницы ставили трое суток и первые два дня он лежал, вытянув шею, и не поднимал головы. Ярко держали в соседнем вольере, за сеткой. Он не ел ни в первый день, ни во второй. На третий Оксана переставила клетки так, чтобы старик видел сына, и через час Ярко впервые опустил клюв в таз с водой, где плавала нарезанная капуста.

— Вот и вся наука, — сказал Ткач.

Пока лебедей выхаживали, в селе началось другое.

Кто-то из молодых снял на телефон, как Ярко раздвигает камыши, и выложил в сеть. За неделю ролик обошел полстраны. К озеру поехали. Сначала из райцентра, потом из области, потом просто незнакомые машины с городскими номерами. Люди привозили батоны, хотя им говорили не привозить, топтали берег, лезли в камыши фотографироваться на месте, где нашли Лелю. Какой-то парень запустил дрон и водил его над водой, пока Мария не отобрала пульт и не пригрозила вылить на него ведро.

— Хорошо ведь, — говорил Микола Иванович, сельский голова, потирая руки. — Люди едут. Может, дорогу к озеру дадут наконец сделать. Может, лавочки поставим, табличку красивую.

— Ты сначала птиц верни, потом лавочки, — отвечал Петро.

Рыбаки за два дня вкопали жерди и натянули веревку метрах в двадцати от того угла. Табличку писала Софийка: «Тут живут лебеди. Не подходите ближе. Хлеб им нельзя». Половину приезжих это останавливало. Вторую половину останавливал Грицько Наливайко, у которого голос был такой, что коровы на дальнем выгоне слушались.

Про грузило Петро вспомнил на девятый день.

Он сидел у Марии на кухне, пил чай с сушкой, и вдруг поставил кружку.

— Свинец с зазубриной, — сказал он.

Мария не поняла.

— Грузила такие в селе один человек лил. В ложку, а ложка была с трещиной, оттого на всех отливках рубчик сбоку. Он их еще и продавал по пятерке.

Мария медленно села напротив.

— Петро Михайлович...

— Я знаю.

Он пошел к Наливайко утром, один, никому не сказав. Грицько был на пятнадцать лет моложе, крепкий, с красным лицом, держал двух коров и подрабатывал у фермера на тракторе. Он открыл калитку, увидел, кто пришел, и лицо у него стало таким, будто он сейчас скажет, что спешит.

— Ты ставил путанку у камышей, — сказал Петро без «здравствуй».

Грицько посмотрел мимо него на улицу.

— Все ставят.

— Не все. Ты ставил в том углу, где мелко и где гнездо было. Тебе там карась шел.

— Я сети снял еще в сентябре.

— Снял, — согласился Петро. — А кусок в птице остался.

Наливайко молчал долго. Потом сказал, глядя в землю:

— Я его видел.

— Кого?

— Серого. Он в сетку влез, бился. Я подплыл, обрезал что мог. Он вырвался и в камыш ушел. Я думал, отойдет. Они живучие.

— Ты кому-нибудь сказал?

— Кому я скажу? — Грицько наконец поднял голову, и в голосе у него была не вина, а злость, что его прижали. — Чтоб мне рыбоохрана штраф на две пенсии выписала? У меня Оксанка в Виннице учится, я ей каждый месяц отправляю. Я думал, обойдется.

— Не обошлось, — сказал Петро. — Леля умерла, потому что осталась при нем и не кормилась. Старая была, а тут еще это.

— Так я ж не знал.

— Знал, что птица в твоей сетке. Остальное можно было узнать за пять минут. Ветеринар в Гайвороне телефон на воротах написал.

Грицько отвернулся и стал зачем-то поправлять доску в заборе, которая не шаталась.

Петро не пошел ни к участковому, ни в рыбоохрану. Не потому, что пожалел. Просто он прикинул: штраф Наливайко выпишут, и на этом все закончится, а лебедей все равно надо будет кормить всю зиму, и кормить их будет не рыбоохрана. Он сказал об этом на сходе, в клубе, где собралось человек шестьдесят, и где Грицько сидел у самой двери, красный, и не смотрел ни на кого.

Катерина объяснила простыми словами: молодой останется нелетающим навсегда, ни в какую стаю он больше не уйдет, ни на юг, ни на дальние озера. Есть два пути. Первый — приют под Киевом, вольеры, персонал, все правильно. Второй — оставить обоих здесь, но тогда зимой у них должна быть открытая вода, иначе они вмерзнут или уйдут на лед, где их возьмут собаки и лисы. Значит, каждое утро кто-то должен приходить и разбивать лед. Каждое. Не по настроению. И кормить: зерно, комбикорм, капуста, тертая свекла. И так до апреля.

— А если возьмут в приют, старый выживет? — спросила Мария.

Катерина ответила честно:

— Не знаю. Ему лет двадцать. Дикие такие птицы в неволе часто угасают. Молодой привыкнет, он вырос при людях фактически. Старый вряд ли.

В клубе загудели. Голосовали поднятием рук, и руки подняли почти все. Кто-то кричал, что не бросим, кто-то, что село у нас не последнее. Микола Иванович тут же велел записать график: тридцать две фамилии, по двое на день, каждому выходит раз в две недели. Люди подходили и называли себя сами, толкались, чтоб успеть.

Грицько подошел последним, когда список уже свернули.

— Пиши, — сказал он секретарю. — И корм я беру на себя. Комбикорм, зерно. Сколько надо, столько привезу.

Никто ему не ответил. Микола Иванович кивнул и записал.

Лебедей привезли назад в начале декабря, в двух больших ящиках. Молодого дети сразу назвали Сивко, и это прилипло. Крыло у него теперь заканчивалось коротким обрубком, и когда он расправлялся, получалось криво, будто он пожимал одним плечом. Плавал он хорошо. Плавал, как ни в чем не бывало.

Ярко вышел из ящика последним. Постоял на берегу, посмотрел на воду, потом на людей за веревкой, потом пошел в озеро и поплыл к тому самому углу. Сивко за ним. Село стояло и смотрело, и Мария плакала не стесняясь, и еще человек десять тоже, и Софийка держала деда за руку так, что потом остались следы от пальцев.

Первые две недели дежурили честно. Приходили парами, кололи лед пешней, выгребали шугу сеткой на длинной ручке, сыпали зерно в корытце на мостках. Школа взяла шефство: старшие классы носили капусту с колхозного склада, младшие рисовали плакаты. Приезжие фотографировали полынью и писали в сети, какое замечательное село.

Потом ударили морозы, и приезжие исчезли за одну ночь.

Люди тоже начали исчезать, но медленнее и по уважительным причинам. У Ткаченко заболел ребенок. У Бондарей отел. Кто-то уехал к дочери в Черкассы на праздники. Кто-то просто проспал, а потом стеснялся сказать. График висел в сельсовете, но приходить в шесть утра по темноте, в минус пятнадцать, и полчаса махать пешней над черной водой оказалось совсем не тем же самым, что поднять руку в теплом клубе.

К середине января регулярно ходили трое: Петро, Мария и Грицько.

Софийка тоже ходила, но только по субботам и воскресеньям, потому что жила с матерью в райцентре и приезжала к деду на выходные. Мария вставала в четыре, потому что в шесть у нее уже была печь. Грицько приезжал на своем старом «Джили» с мешком в багажнике, работал молча, здоровался кивком и так же уезжал. За все время он ни разу не сказал ничего похожего на оправдание, и Петро был ему за это благодарен больше, чем за комбикорм.

Спина у Петра начала сдавать в двадцатых числах. Он ничего не говорил, только стал брать с собой раскладной стульчик и садился отдыхать после каждых десяти минут работы. Полынья затягивалась быстро; чтобы она не смерзалась за ночь, обкладывали край соломенными матами и куском пенопласта, но в сильный мороз это помогало плохо.

Двадцать восьмого января мело всю ночь.

Мария в тот день была на смене в пекарне, у Грицька отел, и он предупредил, что подъедет позже. Петро вышел в половине шестого. Дорогу к озеру завалило, он шел по колено, и на берег выбрался мокрый от пота под свитером.

Полыньи не было. Была белая ровная поверхность, а посреди нее — темный пятачок метра полтора, не больше, и в этом пятачке стояли обе птицы, вплотную друг к другу. Лед подступал к ним со всех сторон. Сивко пытался лезть на кромку и соскальзывал, и было видно, что он это делает уже долго.

Петро не стал возвращаться за помощью. Он потом сам не мог толком объяснить почему. До села было двадцать минут туда и двадцать обратно, и все это время лед бы рос, а на берегу лежала пешня, и он всю жизнь ходил по этому льду, и знал его лучше, чем собственный двор.

Он прошел по кромке, прощупывая, добрался до старого места, где было мельче, и начал бить. Лед был сантиметров двенадцать, тяжелый, вязкий. Он бил, отгребал, бил снова, прорубая канал от края к пятачку. Через полчаса он уже не чувствовал рук. Через сорок минут он расширил окно вдвое, и Сивко тут же поплыл в новую воду, вытянув шею.

Ярко не двинулся.

Петро понял, в чем дело, только когда подошел ближе: у старого лебедя примерзли перья хвоста к натекшему за ночь ледяному ободку. Он стоял в воде и не мог развернуться.

— Тихо, — сказал Петро. — Тихо, я сейчас.

Он опустился на колени, лег на живот, чтобы распределить вес, и стал обкалывать лед вокруг птицы короткими ударами, боком пешни. Ярко шипел ему в лицо. Петро продолжал.

Лед под левым локтем ушел вниз мягко, почти без звука.

Он провалился по грудь, успел бросить пешню поперек и вцепиться в нее обеими руками. Вода была такая, что дыхание вышибло сразу. Кромка обламывалась под пальцами. Он попробовал закинуть ногу и не смог, потому что сапоги налились и потянули вниз.

Кричать было некому. Он и не кричал. Он держался и медленно, сантиметр за сантиметром, продвигал пешню от себя, ложась на нее грудью.

Грицько увидел его с дороги. Потом рассказывал, что сначала подумал — старик просто на коленях стоит, работает.

Он бежал по берегу, скинул куртку, лег и пополз, толкая перед собой доску от мостков. Доску Петро поймал с третьего раза. Вытаскивал его Наливайко долго, потому что кромка все время ломалась и потому что Петро уже не помогал, только держался. Когда старика выволокли на крепкий лед, Грицько оттащил его волоком метров десять, поднял и понес на берег, и там сорвал с него мокрое, натянул свою куртку и посадил в машину с включенной печкой.

Потом вернулся и доделал полынью. Один. Сорок минут.

Петро провалялся девять дней. Воспаление легких, антибиотики, капельницы в фельдшерском пункте, дочь приехала из райцентра и ругалась так, что слышно было через два двора. Софийка сидела у кровати и читала ему сводку: кто был у озера, сколько выбито, ели или не ели.

На четвертый день пришел Микола Иванович, потоптался, сказал, что вот, мол, надо было сразу технику просить, что он выбьет в районе аэратор или хоть насос.

— Насос ты выбьешь к марту, — сказал Петро хрипло. — А лед завтра.

— Ну а что ты хочешь, Михайлович? Люди работают, у людей хозяйство.

Петро приподнялся на подушке.

— Я хочу, чтоб ты собрал сход и сказал прямо. Не «мы всем селом», а по фамилиям. Кто выходит, тот выходит. Кто не выходит, тот пусть скажет вслух, что не выходит, и ему за это ничего не будет. И если наберется меньше восьми человек — звоним в приют и отдаем обоих, пока они живые. Я больше на этот лед один не пойду, и Марию не пущу, ей пятьдесят восемь и давление.

— Так они ж там пропадут, в приюте.

— Может, и пропадут. Но это будет решение, а не как сейчас.

Сход собрали в воскресенье. Петро на него не пошел, сидел дома с грелкой. Пошли Мария и Софийка. Список составили заново, короткий, и в нем оказалось одиннадцать фамилий: три семьи с ближней улицы, двое трактористов, фельдшерица, учитель физкультуры Виталий, который до этого вообще к озеру не подходил, Мария, Грицько и еще двое рыбаков. Одиннадцать человек на февраль и март — это раз в пять-шесть дней. Такое можно тянуть.

Виталий вдобавок притащил из школы старую бензопилу и приспособил ее пропиливать канавки по краю полыньи, чтобы лед не наползал единым панцирем. Стало вдвое быстрее.

Про то, что Наливайко вытащил Петра, узнали в тот же день, и в селе это ничего не изменило и одновременно изменило многое. Здороваться с ним стали, но не все. Бабы у магазина по-прежнему говорили в спину, что вот из-за его сеток все и вышло. Один раз в клубе кто-то из молодых сказал ему при людях: «Ты ж их и покалечил», и Грицько не ответил, взял шапку и ушел. На следующее утро приехал к озеру, как обычно, с мешком.

В феврале Ярко перестал вставать в свой угол.

Петро заметил это, когда снова начал ходить, — сначала до колодца, потом до озера. Старый лебедь теперь держался у мостков, рядом с полыньей, и ел вместе с Сивко из одного корытца, толкаясь, как обычный голодный птиц. Он погрузнел, перо снова легло гладко. К людям он не приближался, но и не уводил сына, когда те подходили сыпать зерно.

— Отпустило, — сказала Катерина, когда приезжала в конце февраля с проверкой. — У него все это время была работа. Теперь работу делаем мы, а он просто живет.

Лед сошел в конце марта, за одну неделю, шумно, с водой поверх и с гулкими трещинами по ночам. Дежурства кончились сами собой, никто их не отменял, просто пешня осталась стоять у сарая.

В первое по-настоящему теплое утро Петро пришел на берег без всего. Без ведра, без пешни, без стульчика. Просто пришел и сел на мокрую лавку.

Озеро было большое, темное, и вода в нем ходила от ветра. Сивко плыл по самой середине, там, где всю зиму лежал лед и куда он ни разу за пять месяцев не выбирался. Плыл он ровно, шея прямая, серые перья на боках уже пробивались белым. Обрубок крыла он держал так, будто всегда так и было.

Ярко остался ближе к камышам. Не стерег, не разворачивался грудью. Ковырялся в мелкоте, доставая что-то со дна.

Сзади зашуршала глина. Грицько поставил у лавки ведро с зерном и сел с другого края, оставив между ними полметра.

— Уже не надо, — сказал Петро. — Само все растет, водоросли пошли.

— Да я знаю. — Наливайко подумал и добавил: — Привез уже.

Они посидели молча. По воде прошла лодка Ткаченко, далеко, у того берега.

— Оксанка на майские приедет, — сказал Грицько. — Хочет посмотреть.

Петро кивнул.

Ведро так и осталось стоять между ними, и зерно в нем понемногу отсыревало.