Семейные драмы 9 мин чтения 7

Мама переписала дом на брата. Через неделю звонок: «Котёл сломался, купишь?». За словом в карман я не полезла.

Мама переписала дом на брата. Через неделю звонок: «Котёл сломался, купишь?». За словом в карман я не полезла.

Я стояла на кухне, резала лук, и телефон завибрировал прямо под ухом. На экране – «Мама». Я вытерла руку о полотенце, взяла трубку и уже знала: что-то попросит...

– Ирочка, у нас беда, – начала она, даже не поздоровавшись. – Котёл потёк. Олег говорит, менять надо, а денег нет.

Семь лет назад дом на два этажа, в котором я выросла, стал целиком братским. Мама тогда позвонила и сказала коротко: перепишу на Олега, ему семью кормить, а у тебя своя квартира есть. Я не спорила – просто пошла к нотариусу через месяц, взяла копию выписки и унесла домой, в папку с документами. С тех пор эта бумага лежала там, будто улика по делу, которое так и не открыли. Дом этот я помнила по кирпичикам. Веранда, где мама сушила яблоки на зиму. Скрипучая ступенька четвёртая сверху, о которую все спотыкались в темноте. Комната наверху, которую в детстве делили с Олегом – он на раскладушке у окна, я на своей узкой кровати у стены, и обе кровати одинаково скрипели по ночам. Всё это в один звонок стало чужим имуществом, хотя я в этом доме родилась и прожила восемнадцать лет, до самого замужества.

За эти семь лет я платила дважды. В первый раз – сарай, который завалился после урагана, пятьдесят одна тысяча рублей, перевела на карту Олега вечером того же дня, как позвонила мама. Тогда я даже не спросила, почему платит не хозяин дома, а я – просто открыла приложение банка и отправила деньги, потому что мама попросила, а отказывать я ещё не умела. Во второй раз – забор, который повалил снег, сорок пять тысяч, снова карта Олега, снова мамин голос в трубке: «Ты же можешь, у тебя муж хорошо получает». Я никогда не спрашивала, почему не Олег ищет эти деньги сам. Просто платила и вешала трубку.

Каждый раз я говорила себе одно и то же: это в последний раз, больше просить не будут. И каждый раз ошибалась. Между сараем и забором прошло два года, между забором и котлом – ещё пять.

Достаточно долго, чтобы я успела почти забыть эту привычку послушно открывать приложение банка по первому звонку...

– Сколько? – спросила я.

– Восемьдесят семь. Олег узнавал, с установкой.

Я положила нож. Луковица развалилась на доске неровными кусками, и от неё резало глаза, но плакать я не собиралась.

– Мама, дом Олега. Пусть Олег и покупает котёл.

В трубке стало слышно, как работает у неё телевизор. Она всегда включала его громко и никогда не выключала, даже когда говорила по телефону.

– Ирочка, ну что ты как чужая. Я же в этом доме живу. Мне что, зимой в шубе сидеть?

– Ты живёшь в доме, который сама отдала сыну. Он тебя кормит, ты говорила. Пусть и топит.

Она помолчала, потом сказала таким голосом, каким объясняют непонятливым:

– У них Санька в институт поступил, платно, между прочим. Ты знаешь, сколько это? А ты одна, детей нет, куда тебе деньги.

Вот это «куда тебе деньги» я слышала в разных версиях лет двадцать. У меня был муж, Дима, инженер-теплотехник в проектной конторе, была работа – я вела бухгалтерию у двух небольших фирм, брала подработки, считала чужие налоги и знала цену каждой тысяче. Детей действительно не было, и это была не свободная строка в бюджете, а тема, которую я закрыла для себя лет пять назад и не собиралась открывать в разговоре про котёл.

– Мама, – сказала я, – я не дам денег. Ни восемьдесят семь, ни двадцать. Мне надоело.

И вот тут вырвалось то, что я держала семь лет, и вырвалось не красиво, а грязно, как всё, что долго держат:

– Ты дом сыну отдала – с ним и разбирайся. У меня в папке лежит выписка, я её иногда достаю и смотрю. Знаешь, зачем? Чтобы помнить, что я тебе больше не дочь, а кошелёк.

Она бросила трубку. Не в переносном смысле – я услышала стук, как телефон ударился обо что-то твёрдое.

Дима пришёл через час, застал меня за тем же луком и сказал, что пахнет так, будто я готовлю на роту. Я рассказала. Он снял очки, потёр глаза и произнёс:

– Правильно. Только зря про кошелёк.

– Почему зря? Это правда.

– Правда, – согласился он. – Но она теперь будет помнить не котёл, а это.

Я разозлилась на него сильнее, чем на мать. Мне нужен был человек, который скажет «молодец», а он сказал по-своему, спокойно и не так, как я хотела.

Три недели никто не звонил. Я перестала носить телефон с собой по квартире, и от этого стало легче дышать. А потом, в пятницу вечером, приехал Олег. Сам, без предупреждения, на своей битой «Ладе», в куртке, которую я помнила ещё с той зимы с забором.

Я открыла, увидела его и подумала: сейчас начнётся про Саньку и институт.

Началось иначе.

– Ир, мать в больнице, – сказал он с порога, не разуваясь. – Не пугайся. Давление, отвезли на скорой в среду, полежит и выпишут. Я не за этим.

Он сел на табуретку в прихожей, как будто дальше идти не имел права.

– Я за домом. Ир, забери его.

Я решила, что не поняла.

– Что забрать?

– Дом. Оформим на тебя. Хоть за рубль, хоть как. Я не могу больше.

Мы просидели на кухне до полуночи. Дима заварил чай и ушёл в комнату, чтобы не мешать, и правильно сделал, потому что при нём Олег бы стеснялся.

Выяснилось то, чего я не знала и знать не могла: последние четыре года дом не был Олеговым в том смысле, в котором я это себе представляла. Он был Олеговым в бумагах и мамином – по всему остальному. Мама не пустила его перестраивать веранду, потому что «яблоки где сушить». Мама не разрешила поставить пластиковые окна на первом этаже – «в них дышать нечем». Мама сдавала летом две комнаты дачникам и деньги оставляла себе, а Олег про это узнавал случайно, от соседей. И налог на дом платил он, и вывоз мусора, и электричество, потому что счётчик на его имя.

– Она мне однажды сказала: я тебе дом отдала, а ты мне – спокойную старость, – Олег вертел кружку, не пил. – А спокойная старость – это чтоб я не лез ничего менять и чтоб все её просьбы выполнялись. Ир, ты думаешь, я тебе звонить не хотел? Я в тот раз, с сараем, вообще не знал, что она тебе позвонила. Я потом деньги увидел на карте и решил, что ты сама решила помочь. Мне стыдно было спрашивать.

– Ты серьёзно?

– Серьёзно. Про забор – знал. Тогда уже знал и промолчал, потому что у меня Санька в девятый шёл, репетиторы. Промолчал, да. Виноват.

Я сидела и понимала, что вся моя выстроенная за семь лет картина – мама и любимый сын, обобравшие меня, – держалась на том, что я ни разу с этим сыном по-человечески не поговорила. Мы виделись на днях рождения, обменивались новостями про машины и погоду и расходились.

– А теперь почему хочешь отдать? – спросила я.

– Потому что Наташа поставила вопрос. – Он всё-таки выпил чай, одним глотком, как воду. – Мы съезжаем в Самару, ей место дали в клинике, лаборантом старшим, с общагой на первое время. Санька там учится. И либо мы едем, либо я до пенсии буду при матери домовым. Ир, я не могу тащить дом за четыреста километров. Продать – она не даст, там прописана. Оставить как есть – значит платить и слушать по телефону, что я бросил родную мать.

– А я, значит, должна тащить.

– Ты рядом, – сказал он просто. – Двадцать минут на автобусе.

Вот это меня и достало. Не то, что он сваливал, а то, как удобно всё складывалось: он уезжает в чистое, я остаюсь в старом доме с потёкшим котлом и матерью, которая мне три недели назад бросила трубку.

– Нет, – сказала я.

Олег не стал спорить. Он кивнул, посидел ещё, потом надел куртку и сказал у двери:

– Я тогда с ней сам разговаривать буду. Только ты не удивляйся потом.

Я не поняла, чему не удивляться, и переспросить не успела.

В больницу к матери я поехала в воскресенье. Не из мягкости, а потому что не могла спать. Купила творог, минералку без газа, мандарины – всё, что везут в больницу, когда не знают, что везти.

Она лежала у окна, в халате, который я узнала, и выглядела маленькой. Увидела меня и первым делом сказала:

– Пришла. – И отвернулась к окну.

Я поставила пакет на тумбочку.

– Как давление?

– Сто сорок на девяносто. Тут одну ночью увозили, вот у той было.

Мы поговорили минут десять про соседок по палате, про еду, про врача, который приходит поздно. Про котёл – ни слова. Я уже думала, обойдётся, и тут она сказала, не поворачиваясь:

– Олег приезжал. Сказал, дом продавать будет.

– Он сказал, что уезжает в Самару.

– Он сказал, что дом – его, и он его продаст, а мне снимет однушку в городе. – Она произнесла это ровно, будто читала чужую телеграмму. – Со всеми удобствами. Чтоб я котёл не просила.

Я села на край стула. Вот чему не надо было удивляться.

– Ирочка, – сказала мама, и голос у неё сорвался не в слёзы, а в злость, – я в этом доме тридцать восемь лет. Ваш отец веранду сам собирал. Куда я в однушку, с чем?

– Ты сама ему дом отдала.

– Я отдала, чтоб он был при мне! – Она наконец повернулась. – Чтоб он не уехал, как ты уехала. Я думала, если дом его, он никуда не денется. Держала, чем могла.

Я сидела и слушала, как это устроено, впервые за семь лет. Дом был не подарком и не наградой. Дом был поводком. И мать не была ни злодейкой, ни манипуляторшей из книжки – она была шестидесятидевятилетней женщиной, которая один раз испугалась остаться одна и с тех пор всё, что делала, делала из этого испуга. Причём делала плохо. Так плохо, что довела сына до желания сбежать за четыреста километров.

– А я, значит, была вторым кошельком, потому что уехала, – сказала я.

Она посмотрела на меня и вдруг ответила честнее, чем я была готова услышать:

– Ты у нас всегда сама справлялась. С тебя мне ничего не надо было выпрашивать, ты просто давала. Я привыкла.

Домой я ехала на автобусе и всю дорогу считала. Такая у меня профессиональная деформация: когда трясёт, я считаю. Однушка на окраине – Олег продаст дом, дом деревянный, участок хороший, но улица без асфальта; выйдет столько, что на однушку в городе как раз, а на ремонт уже нет. Мать будет жить в чужих стенах, с газовой плитой, без веранды, и звонить мне каждый день, потому что больше некому. Или дом остаётся – и остаётся всё как есть, включая котёл, включая налог, включая её уверенность, что деньги можно попросить у меня.

К вечеру я приняла решение, которое до сих пор считаю не самым умным, но своим.

Я позвонила Олегу и сказала: дом не продавай. Оформи на меня. Но с условием.

Условие я формулировала полтора часа, вместе с Димой, и Дима тут был полезнее любого юриста, потому что задавал технические вопросы: какой котёл, какая разводка, сколько лет трубам, есть ли газ по улице или это баллоны. Оказалось, что газ по улице проведён давно, а в доме стоял древний АОГВ, который проще выкинуть, чем ремонтировать.

Условие звучало так. Дом переходит ко мне. Я вкладываюсь: котёл, разводка на первом этаже, окна. Мать живёт в доме, пожизненно, с правом проживания, оформленным нормально, чтобы ни у неё, ни у меня потом голова не болела. Летние комнаты сдаются, но деньги идут не ей в чулок, а на налог, мусор, страховку. Олег отдаёт мне долг за налоги? Нет, не отдаёт – он уезжает, у него общага и сын на платном. Олег отдаёт другое: он больше никогда не звонит матери, чтобы попросить у неё разрешения на что-либо. И она больше никогда не звонит мне с фразой «Олег говорит, менять надо».

– Ир, ты понимаешь, что она не согласится молчать? – сказал Дима.

– Она не будет молчать. Она будет звонить и жаловаться на меня Олегу, а Олег будет из Самары говорить «мама, это Ирины дела». Мне этого достаточно.

Сложность оказалась не там, где я ждала. Мать выписали в четверг, и в пятницу она наотрез отказалась подписывать что-либо.

– Я не буду в своём доме жильцом, – сказала она. Мы стояли на веранде, среди пустых противней для яблок. – Пожизненное проживание – это как? Это когда меня терпят?

– Это когда тебя не могут выгнать.

– Меня и так никто не выгонит, я мать!

– Мама, Олег уже собрался тебе однушку снимать.

Она поджала губы. Про это ей говорить было нельзя, но я сказала, потому что устала подбирать.

Три дня она не открывала мне дверь. Я приезжала, стучала, слышала телевизор, разворачивалась и уезжала. На четвёртый приехала не одна, а с мастером – Дима нашёл через работу человека, который занимался котлами, и мастер честно сказал по телефону: если тянуть до морозов, будете ремонтировать не котёл, а трубы, потому что систему разморозите.

Мать открыла мастеру. Мне – не сразу, но открыла, потому что мастер задавал вопросы, на которые я знала ответы, а она нет.

Котёл я купила в тот же день. Не восемьдесят семь – девяносто четыре с монтажом, потому что нужен был другой, под её систему, и потому что осень. Заплатила своей картой, со своего счёта, впервые не переводя никому. Квитанции сложила в ту же папку, где семь лет лежала выписка.

И вот тут я сделала главную свою глупость.

Пока в доме два дня стучали и резали трубы, я ходила по комнатам и распоряжалась. Сказала выкинуть на веранде старые противни – «всё равно яблоки давно не сушим». Сказала снять со стены в спальне ковёр, потому что за ним сырость. Велела вынести из чулана отцовский верстак, чтобы поставить туда бойлер: удобно, ровно, все коммуникации рядом.

Верстак вынесли и оставили под навесом во дворе. К вечеру пошёл дождь.

Мать вышла, посмотрела на него и ушла в дом молча. А через час я услышала, как она говорит по телефону – негромко, а значит, точно с Олегом:

– Она тут всё переставила. Отца верстак под дождём стоит. Я тебе говорила, не отдавай ей дом. Хоть однушка, да своя.

Я стояла в коридоре с мокрыми руками и понимала, что за два дня повторила ровно то, что делала с ней мать: взяла и решила за человека, что ему нужно. Только мать держала поводком дом, а я – деньгами и правотой.

Наутро я перетащила верстак в летнюю кухню сама, ободрав руку о железный угол. Ковёр вешать назад не стала, но противни вернула на веранду и ничего про них не сказала.

Мать вышла, увидела противни, потрогала верхний.

– Тут один прогорел, – сообщила она. – Ещё при отце.

– Куплю новый.

– Не надо новый. Ты не умеешь выбирать противни.

Это было ближе всего к примирению, чем всё, что мы говорили друг другу за семь лет.

Бумаги подписали в ноябре. Олег приехал на два дня, мы всё оформили: дарение от него мне, отдельно – её право проживания, чтобы никакие будущие обстоятельства ничего не сдвинули. Нотариус читала вслух, мать слушала с таким лицом, будто её обыскивают. В конце спросила у нотариуса, а не у нас:

– А если она меня всё же попросит уехать?

– Не имеет права, – сказала нотариус. – Это ваше пожизненное.

Мать кивнула и подписала. Мне она в тот день не сказала ни слова, кроме «до свидания» у нотариальной двери.

Олег уехал в воскресенье. Я вышла его проводить к машине, он загружал коробки с зимними вещами и всё старался сказать что-то хорошее.

– Ир, спасибо. Я буду высылать, сколько смогу. На налог хотя бы.

– Не высылай, – сказала я. – Приезжай два раза в год и чини забор. Он опять шатается.

Он засмеялся, а потом посерьёзнел.

– Ты знаешь, я ведь тогда, семь лет назад, был против. Когда она переписывала. Я ей говорил: раздели пополам, чего ты. А она сказала: у Иры муж, а у тебя дети.

Я не поверила ему. И до сих пор не знаю, было так или он придумал это в дороге, чтобы легче ехалось. Спрашивать у матери я не стала, потому что она ответила бы то, что удобно ей в тот день.

Зима встала рано. В доме получилось тепло – мастер настроил котёл так, что первый этаж грелся сильнее второго, и мать в первую же неделю пожаловалась, что жарко и от этого болит голова. Я приехала, покрутила регулятор, сделала на два градуса ниже.

– Так лучше?

– Так холодно.

Я поставила обратно и уехала. На следующий день она позвонила и сказала, что нормально, привыкла, только пусть я больше не трогаю, она сама разберётся, где какая ручка.

Дачников на лето она нашла сама, в апреле, через знакомую. Позвонила мне и доложила: две комнаты, семья с ребёнком, с июня по август, вот столько в месяц. Я сказала, что деньги пусть кладёт на карту, которую я ей открыла, и оттуда пойдёт налог и мусор.

– А остальное? – спросила она с подозрением.

– Остальное тебе. Только на котёл больше не собирай, он новый.

Она хмыкнула, будто я сказала глупость.

Осенью я привезла ей противень. Обычный, железный, из хозяйственного, взяла первый, который был. Мать повертела его, поставила на веранде рядом со старыми и сказала, что борта низкие и яблоки будут сползать.

– Значит, себе оставлю, – сказала я. – Буду в нём курицу запекать.

– В нём курицу нельзя, он тонкий, пригорит.

Мы простояли на веранде ещё минут двадцать, обсуждая противни, и это был первый наш разговор за много лет, в котором ни разу не прозвучало слово «деньги».