Семейные драмы 14 мин чтения 50

Кто вынес мольберт

Кто вынес мольберт

— А вот и она! С возвращением, отдыхающая наша!

Дверь только-только приоткрылась, а в прихожую уже выкатилась эта фраза — и сразу несколько голосов, и хлопки, и кто-то даже присвистнул. Ольга так и застыла на пороге с чемоданом, не понимая, во что попала. В коридоре было тесно от людей. Юлия Викторовна впереди всех, в нарядной блузке, руки сложены на груди, лицо сияет. За ней Матвей, чуть в стороне, улыбается как-то напряжённо. И Дарья — племянница свекрови, девчонка лет двадцати трёх, — стоит, привалившись к стене, и смотрит на Ольгу с любопытством, будто та экспонат.

— Вы чего тут? — Ольга всё ещё держалась за ручку чемодана. — Случилось что?

— Случилось! — Юлия Викторовна всплеснула руками. — Хорошее случилось! Мы тебе сюрприз готовили, пока ты там пузо на солнышке грела. Ну-ка, проходи, проходи, не стой в дверях.

Море ещё было в ней — в загорелых руках, в этой непривычной, отвыкшей лёгкости, которую Ольга везла домой бережно, как хрупкую вазу. Первый отпуск за пять лет. Целая неделя одна, у самой воды, без чужих просьб, без «Оль, а сделай», «Оля, а сходи», «Ольчик, ну что тебе, трудно?». Семь дней она была сама себе хозяйка и за эти семь дней успела вспомнить, какая она вообще-то — не уставшая, не виноватая, не вечно уступающая, а просто живая. Всю обратную дорогу в поезде она мечтала об одном: бросить чемодан, выпить чаю и уйти к себе в мастерскую. Постоять перед недописанным холстом. Вдохнуть запах краски и разбавителя. Вернуться к себе настоящей.

Мастерская была её единственным личным углом во всей квартире. Угловая комната, самая маленькая, с одним окном, но с хорошим, северным светом — там стоял старый мольберт, доставшийся ещё от бабушки, стеллаж с холстами, коробки с тюбиками, банки с кистями, табурет в засохших цветных кляксах. Ольга не выставлялась, не продавала, не считала себя художницей в полном смысле слова. Она просто писала — для себя, для тишины внутри. Закрывала дверь, и мир с его требованиями оставался снаружи. Это было её, и только её.

Как и вся квартира, если уж на то пошло. Только об этом Ольга за годы почти забыла.

Квартиру оставила бабушка — за несколько лет до того, как в Ольгиной жизни появился Матвей. «Тебе, Олюшка, чтоб своя крыша была, чтоб ни от кого не зависела», — говорила бабушка, и Ольга тогда кивала, не очень понимая, о какой такой зависимости речь. Поняла позже. Когда вышла за Матвея, когда в дом стала по-хозяйски заходить Юлия Викторовна — без звонка, со своим ключом, который Матвей ей преспокойно сделал, не спросив жену. Когда «давай не будем спорить с мамой» превратилось в семейный девиз. Когда выяснилось, что мнение хозяйки квартиры в этом доме весит меньше всех прочих.

Матвей не был злым. Он был удобным — для всех, кроме Ольги. «Оль, ну зачем конфликт, она же мать», «Оля, уступи, тебе что, жалко», «Оль, ну подумаешь, зашла без спроса, она же по-родственному». И Ольга уступала. Год за годом, по чуть-чуть, отдавала свою территорию — сначала право на тишину, потом право на «нет», потом и память о том, что вообще-то это её стены, её бабушкин дом, а не проходной двор для Юлии Викторовны и её многочисленной родни.

Вот и Дарья эта. Полгода назад поссорилась с матерью, съехала, помыкалась по съёмным углам — и Юлия Викторовна, конечно, тут же предложила: поживи пока у Матвея с Олей, у них места много. Никто Ольгу, разумеется, не спросил. Поставили перед фактом, и Ольга, по привычке, смолчала.

— Да проходи же ты! — Юлия Викторовна потянула невестку за рукав внутрь. — Чего застыла. Мы тут без тебя не сидели сложа руки. Перестановочку небольшую сделали. Освежили, так сказать, пространство.

— Какую перестановку? — Ольга наконец оставила чемодан в прихожей. Внутри что-то царапнуло — от слишком уж радостных лиц, от того, как Дарья отвела глаза, как Матвей сунул руки в карманы.

— Хорошую! — свекровь сияла. — Сейчас сама увидишь.

Ольга не пошла, куда её тянули — в гостиную, к накрытому, видимо, столу. Она, не разуваясь толком, в одном тапке, двинулась по коридору в другую сторону. К угловой комнате. К своей.

— Оля, ты куда, там же… — начал Матвей, но осёкся.

Дверь в мастерскую была приоткрыта. Раньше Ольга всегда закрывала её плотно. Она толкнула створку — и остановилась.

Мастерской не было.

Вместо неё была чья-то спальня. Аккуратная розоватая кровать с горой подушек. Туалетный столик с зеркалом, всё заставленное баночками, тюбиками помады, кисточками — только не теми, малярными, в краске, а другими, для лица. На подоконнике — косметичка, флакон духов, мягкая игрушка. Гирлянда на стене. Пушистый коврик там, где раньше стоял её табурет в кляксах.

Ни мольберта. Ни стеллажа. Ни холстов. Ни запаха краски. Будто этой комнаты — её комнаты — никогда и не существовало. Будто кто-то взял ластик и стёр пять лет её жизни, всё, что она здесь писала, переживала, прятала от мира.

Ольга стояла в дверях и медленно обводила глазами чужие вещи на месте своих. Где-то за спиной, в коридоре, собиралась семья — она слышала шаги, перешёптывание, но не оборачивалась. Внутри было странно тихо. Не пусто, нет. Натянуто.

— Ну как? — Юлия Викторовна возникла рядом, заглянула через плечо невестки с гордостью автора. — Правда же светленько стало? Дашке так идёт эта комната. Мы тут всё своими руками, два дня возились.

Ольга повернулась к свекрови. Очень медленно.

— Где мои вещи?

— Какие вещи?

— Мои. Мольберт. Холсты. Краски. Кисти. Всё, что здесь стояло. Где это?

— А-а-а, это. — Юлия Викторовна махнула рукой так легко, будто речь шла о прошлогодних газетах. — Да убрали мы эту рухлядь. Чего ей пылиться-то, ты ж туда сто лет не заходила толком. Холсты эти твои на балкон вынесли, а что-то и… ну, выкинули, наверное. Краски-то засохшие все, кисти облезлые. Мусор, Оля, честно говоря.

— Выкинули.

— Ну что ты заладила. — Свекровь начинала подрастерять торжественность. — Подумаешь, краски. Новые купишь, если так уж приспичит. Дарье вон жить негде было, а у нас целая комната простаивала под твои мазюкалки. По-хозяйски разве это — держать полквартиры под кладовку, когда человеку приткнуться некуда?

Дарья из-за спины свекрови подала голос — не виновато, а скорее с лёгким раздражением:

— Тётя Оля, ну я правда без комнаты совсем. И вы же всё равно не рисовали почти. Я подумала, вы и не против будете.

— Ты подумала, — повторила Ольга.

Кровь бросилась ей в лицо, и она впервые за этот вечер не стала её прятать, не отвернулась, не сглотнула. Пять лет. Пять лет она глотала, отворачивалась, сглатывала. Уступала комнату за комнатой, право за правом, кусочек себя за кусочком. И вот её отлучили на неделю — впервые за всё время дали отдышаться у моря — и за эту неделю стёрли последнее, что оставалось только её. Не спросив. Даже не позвонив. Просто решив за неё, как решали всегда, что её угол нужен кому-то нужнее, а сама она — нет.

— Оль, ну ты это, не кипятись. — Матвей протиснулся вперёд, встал между женой и матерью, ладони поднял примиряюще. — Мы как лучше хотели. Даше правда деваться было некуда, а ты, ну сама же говорила, что давно ничего серьёзного не пишешь. Купим тебе новый мольберт, ещё лучше прежнего. Краски купим, какие захочешь. Делов-то.

— Делов-то, — эхом отозвалась Ольга. — Матвей. Ты хоть понимаешь, о чём ты говоришь?

— О мольберте?

— Не о мольберте. — Голос у неё дрогнул, но не от слабости. — Там бабушкин мольберт стоял. Понимаешь? Бабушкин. На нём ещё она писала. Это не «купим новый». Этого нигде не купишь. И холсты — там были вещи, которые я по году писала. По памяти. Себя по кусочкам собирала на этих холстах, пока вы тут все мной командовали. А вы их — на балкон. А что-то — на помойку.

Повисла короткая пауза. Юлия Викторовна воспользовалась ею, чтобы перейти в наступление — она всегда так делала, едва запахнет её неправотой.

— Ишь ты, обиделась она. — Свекровь подбоченилась. — Мы для семьи стараемся, девочку приютили, бездомную считай, а ты тут сцены закатываешь из-за тряпок с красками. Неблагодарная ты, Ольга. Сколько лет тебя терпим, а ты вон как.

— Терпите? — Ольга коротко, недобро усмехнулась. — Меня?

Она не стала ждать ответа. Прошла мимо свекрови, мимо Матвея, толкнула дверь на балкон — и там, в углу, между ящиком с картошкой и старыми лыжами Матвея, увидела свои холсты. Их поставили друг на друга, лицом к стене, кое-как. Сверху, прямо на подрамники, водрузили два поддона с рассадой Юлии Викторовны — та каждую весну устраивала на этом балконе свой огород. Земля из горшков просыпалась, вода стекала. Ольга подняла верхний холст: по нижнему краю расползлось коричневое пятно, полотно вздулось волной.

Она перебирала их по одному, как перебирают документы, ища самый нужный. Пейзаж с дачей — цел. Две абстракции, которые она сама не любила, — целы. Автопортрет в зеркале шкафа, тот, что она писала три зимы назад, — надорван по левому краю, видимо, зацепили о косяк, когда тащили.

Портрета бабушки не было.

— Юлия Викторовна. — Ольга вышла с балкона, держа надорванный холст в руке. — Здесь не все. Где остальные?

— Господи, да откуда я знаю, где твои остальные, — свекровь уже сердилась всерьёз. — Что было приличное, то вынесли. Что было драное, то и выбросили. Там одна какая-то была, старуха нарисованная, страх божий, чёрная вся. Дашка говорит — жутко смотреть. Ну и…

— Это моя бабушка.

Юлия Викторовна на секунду сбилась. Только на секунду.

— Ну откуда мне-то знать. Я твою бабушку не видела ни разу.

— А спросить? — Ольга говорила негромко, и от этого выходило хуже, чем если бы она кричала. — Позвонить и спросить: Оля, тут какая-то старуха нарисованная, выбрасывать или нет?

— Чтоб тебе отпуск испортить? — свекровь фыркнула. — Мы, между прочим, наоборот. Чтоб ты приехала — и радость.

Ольга поставила холст к стене. Развернулась к мужу.

— Матвей. Мольберт где?

Он смотрел куда-то ей в плечо.

— Ну… там же, наверное. Внизу.

— Где внизу?

— У контейнеров. — Он всё-таки поднял глаза. — Оль, он же еле стоял. У него нога болталась, ты сама верёвкой подвязывала.

— Кто его туда снёс?

Матвей молчал. Юлия Викторовна открыла было рот, но Ольга даже не посмотрела в её сторону, и та почему-то промолчала тоже.

— Матвей. Кто снёс мольберт вниз?

— Я, — сказал он. — Тяжёлый же. Не мама с Дашкой его на себе потащат.

Ольга кивнула — очень медленно, будто отмечая что-то у себя внутри галочкой. Потом прошла в прихожую, сунула ноги в кроссовки, как были, и вышла на площадку. Дверь за ней осталась открытой; она слышала, как свекровь говорит вслед: «Ну куда, куда ты, стол же накрыт!»

Контейнеры стояли за домом, у гаражей. Их вывозили по вторникам и пятницам. Сегодня было воскресенье. Возле бака валялись коробки от чьего-то холодильника, обломок табуретки, старый матрас. Мольберта не было. Ольга обошла площадку дважды, заглянула за бак, потом зачем-то пошла к соседнему двору и там тоже обошла контейнеры, хотя понимала, что это бессмысленно. Стемнело. Она постояла у гаражей минут пять, глядя на светящееся окно своей квартиры на третьем этаже — там всё горело, и было слышно, что телевизор включили.

Когда она вернулась, за столом уже ели. Юлия Викторовна разложила по тарелкам салат, Дарья ковыряла вилкой, Матвей наливал себе компот с таким видом, будто в доме ничего не произошло, а просто жена вышла вынести мусор.

— Сядь поешь, — сказала свекровь примирительно. — Голодная с дороги, вот и злая.

Ольга села. Взяла кусок хлеба, положила обратно.

— Даша, — сказала она. — До среды ты съезжаешь.

Дарья перестала жевать.

— В смысле?

— В прямом. Сегодня воскресенье. У тебя три дня. Найди угол, попроси у подруг, у матери, где хочешь. К среде тебя тут не будет.

— Так, — Юлия Викторовна отложила вилку. — Приехали. Ты, милая, не заигрывайся. Куда девчонке идти?

— Туда, откуда пришла. Полгода назад она откуда-то же пришла.

— Оль, ну ты чего, — Матвей засмеялся неловко, как смеются, когда очень хотят, чтобы всё стало шуткой. — Ну перегибаешь. Из-за красок человека на улицу?

— Не из-за красок.

— А из-за чего? — свекровь развернулась к ней всем корпусом. — Ну скажи, из-за чего? Мы что тебе, плохого сделали? Комнату убрали, чистоту навели, ребёнку жильё дали. Тебе, между прочим, в этой квартире одной было бы скучно и страшно. Мы к тебе как к родной!

— Юлия Викторовна. — Ольга сложила руки на скатерти. — Это моя квартира.

За столом стало тихо. Даже телевизор в комнате как будто убавили.

— Что значит — твоя, — медленно сказала свекровь. — Вы женаты семь лет. Всё пополам.

— Не всё. Квартира досталась мне по наследству от бабушки. За три года до того, как я познакомилась с Матвеем. Наследство не делится. Хотите — спросите у любого юриста, хотите — у Матвея, он знает.

Все посмотрели на Матвея. Тот покраснел пятнами.

— Ну… формально да, — выдавил он. — Но мы же семья, Оль. Ты чего вообще? Ты сейчас как будто нам всем в лицо этим тычешь.

— Я семь лет этим не тыкала, — сказала Ольга. — Ни разу. Когда твоя мама сделала себе ключ и стала заходить, когда ей вздумается, — я молчала. Когда она перестирала мои вещи и половину испортила — я молчала. Когда сюда въехала Даша, и меня даже не спросили, — я молчала. Я думала, если не спорить, будет мир. Оказалось, если не спорить, у тебя просто постепенно всё забирают. Пока не заберут комнату.

— Да ты послушай себя! — Юлия Викторовна встала. — Комнату! Мы её не съели, комнату твою. Она на месте! Просто там теперь человек живёт, а не банки с краской стоят.

— Мам, — тихо сказал Матвей.

— Что — мам? Что — мам? Я двое суток на карачках эти полы отмывала, там пылищи было по колено, там от растворителя этого вонь стояла на всю квартиру, у Дашки голова болела!

— Она болела, потому что вы всё это выносили, а не потому что я там жила, — сказала Ольга и сама услышала, как у неё дрожит голос. Встала. — Хватит. Даша, я повторяю: до среды.

Она вышла из-за стола и пошла в бывшую мастерскую. Зачем — сама не поняла. Просто вошла, включила свет, увидела эти подушки горкой, гирлянду, флакон духов на подоконнике, где раньше стояли банки с кистями, — и одним движением смахнула с туалетного столика всё, что там было. Баночки покатились, тушь укатилась под кровать, палетка теней раскрылась и разлетелась цветной пылью по пушистому коврику. Ольга постояла над этим, тяжело дыша.

В дверях стояла Дарья и молча смотрела.

— Извини, — сказала Ольга. — Я соберу.

— Не надо. — Дарья присела, начала собирать сама. Руки у неё тряслись. — Тётя Оля, я правда не знала, что квартира ваша. Тётя Юля говорила — Матвеева. Что он тут прописан, что это как бы ваша общая, но вообще-то мужнина, а вы… — она осеклась.

— Что — я?

— Что вы «на всём готовом сидите». — Дарья не поднимала глаз. — Она так говорила. И что вы не работаете.

— Я в типографии работаю. Восемь лет.

— Я знаю. Я потом поняла, что это неправда. Просто… я к тому, что я не воровать сюда пришла. Я думала, вы правда не против. Она сказала — Оля обрадуется, ей эта комната не нужна.

Ольга опустилась на край чужой кровати.

— И ты за полгода ни разу не спросила у меня самой?

Дарья пожала плечами — по-детски, одним плечом.

— Вы всегда такая… как будто вас нет. Уходите к себе и всё. Я думала, вам вообще неинтересно.

Это было неприятно услышать, потому что было правдой.

— Что она ещё говорила?

— Что осенью меня сюда пропишут. — Дарья говорила уже совсем тихо. — Что дядя Матвей пропишет, а вы поворчите и согласитесь, вы всегда соглашаетесь.

Ольга долго молчала.

— Он не может меня прописать. Прописывает собственник. Я.

— Ну, значит, она не знала. — Дарья ссыпала осколки теней в ладонь. — Или знала.

Она встала, потопталась и вдруг вышла. Вернулась через минуту с картонной коробкой из-под обуви.

— Вот. Я это оставила. Когда выносили — тётя Юля сказала всё в мешок, а мне жалко стало, они красивые.

В коробке лежали кисти. Не все, штук пятнадцать: колонок, щетина, две плоские, которыми Ольга работала последние года три, и совсем маленькая, почти лысая, которой уже ничего нельзя было писать, но она держала её из упрямства.

— Спасибо, — сказала Ольга.

— Я в среду съеду, — сказала Дарья. — Или завтра. У Кристины поживу, она разрешит.

— Среды хватит.

— Ага. — Дарья помолчала. — Я ещё фоткала комнату. До того как. Хотела маме отправить, показать, куда переезжаю. Там ваши картины видно на стене. Могу скинуть, если надо.

— Надо, — сказала Ольга.

Ночью Матвей пришёл в спальню, лёг рядом и минут двадцать делал вид, что спит. Потом сказал в темноту:

— Ты специально при матери всё это? Про квартиру.

— Я это сказала, потому что это правда.

— Она теперь месяц не будет со мной разговаривать.

— Матвей. — Ольга смотрела в потолок. — Ты вынес бабушкин мольберт к мусорке. Своими руками. И не позвонил мне.

— Мама сказала, что ты не заметишь.

— И ты поверил?

Он завозился.

— Я не поверил. Я подумал, что ты приедешь, поворчишь и всё. Как обычно, Оль. Ты же всегда… — он не договорил.

— Договаривай.

— Ты никогда ничего не требуешь, — сказал он с непонятной обидой. — С тобой удобно. Я и привык, что с тобой удобно.

— Это ты меня сейчас обвиняешь?

— Я объясняю. — Он сел на кровати. — Ну виноват, ну прости. Куплю новый мольберт, я же сказал. Хороший куплю, немецкий, я смотрел уже, там от восемнадцати тысяч.

— Ты искал в интернете мольберт, — сказала Ольга. — А спуститься к контейнеру и посмотреть, не стоит ли ещё там старый, — не искал.

Матвей лёг обратно и отвернулся.

— Всё равно вывезли бы.

Юлия Викторовна явилась в понедельник в семь вечера, своим ключом, как всегда. Ольга как раз пришла с работы. Свекровь прошла на кухню, поставила на стол банку с домашним борщом и села.

— Ну что, отошла?

— Отдайте ключ, — сказала Ольга.

— Что?

— Ключ от квартиры. Отдайте, пожалуйста.

Юлия Викторовна засмеялась. Смех у неё был короткий, лающий.

— Матвей! — крикнула она в коридор. — Ты слышишь, что твоя жена говорит?

Матвей вышел, встал в дверях, посмотрел то на мать, то на жену.

— Оль, ну зачем ключ-то. Пусть будет. Мало ли, вдруг мы уедем, цветы полить.

— У нас нет цветов. У нас есть рассада твоей мамы на моём балконе, которая испортила мои картины. — Ольга протянула руку ладонью вверх. — Ключ.

Свекровь не двинулась.

— Не отдам. Я семь лет в этот дом хожу. Я сюда сына женила. Я тут внуков ждала — не дождалась, между прочим, но это отдельная песня. И теперь ты меня, как чужую, за порог?

— Да, — сказала Ольга.

Может быть, впервые за семь лет она сказала это слово так — без объяснений, без «понимаете» и «просто дело в том, что».

Юлия Викторовна встала так резко, что табуретка отъехала.

— Матвей! Ты будешь стоять и смотреть?

Матвей смотрел в пол.

— Мам, ну отдай пока. Пусть остынет. Потом сделаем новый.

Вот тут Ольга и поняла, что дело не в свекрови. Свекровь-то как раз действовала честно — в открытую, по-своему, но в открытую. Юлия Викторовна выложила ключ на стол, сгребла банку с борщом обратно к себе и ушла, хлопнув дверью так, что в серванте звякнуло.

Дарья съехала во вторник утром. Уносила вещи в четыре захода, Ольга помогла ей стащить вниз чемодан. На прощание Дарья неловко обняла её и сказала: «Вы простите». Фотографии она прислала ещё в понедельник ночью — семь штук, снятых на телефон в плохом свете. На двух был виден портрет бабушки: тёмный, действительно почти чёрный, в глубине которого проступало лицо. Качество было ужасное, разрешение мелкое. Ольга смотрела на них долго.

Матвей вернулся в тот вечер с работы с большим плоским свёртком. Мольберт. Не немецкий, попроще, но новый, пахнущий магазином и лаком. Он собрал его посреди пустой комнаты, где остались только кровать и следы от гирлянды на обоях, и стоял рядом с довольным видом человека, который всё исправил.

— Вот. Ставь где хочешь. И краски давай в выходные съездим купим, я узнавал, на Ленина есть магазин художественный, там всё есть.

— Спасибо, — сказала Ольга.

— Ну? Мир?

— Нет.

Он опустил руки.

— Оль, ну а что тебе надо-то? Скажи прямо, я сделаю. Дашка съехала. Ключ мама отдала. Мольберт стоит. Что ещё?

— Ты извинился перед мамой за меня?

— Что?

— Ты вчера с ней долго по телефону разговаривал. Ты извинялся за то, что я её выгнала?

Матвей помолчал.

— Я сказал, что ты не в себе после дороги. Что перебесишься.

— Понятно.

— А что я должен был сказать?! — он вдруг взорвался, и это было почти облегчение — за семь лет она видела его в крике раза три. — Что моя мать — дура и хамка? Что она полезла куда не просят? Она мне мать, Оля! Она меня одна поднимала! Ты хочешь, чтобы я между вами выбрал, да? Вот в этом вся суть?

— Я хочу, чтобы ты хоть раз в жизни выбрал не удобство, — сказала Ольга. — Ты не маму выбираешь. Ты выбираешь, чтобы на тебя никто не кричал. И поэтому уступаешь всегда тому, кто громче. Громче она. Я тихая. Меня двигать легче.

— Ну офигеть, — сказал он. — Психолог.

Он собрал сумку в четверг. Сказал, что поживёт у матери, «пока ты не придёшь в себя». Ольга не отговаривала. Она стояла в коридоре, пока он обувался, и думала, что он ждёт от неё какого-то слова — и что это слово он ждал бы даже сейчас, чтобы потом сказать матери: «Она сама попросила остаться».

— Ты понимаешь, что если я уйду, то это надолго? — спросил он в дверях.

— Понимаю.

Он ушёл.

В пятницу утром Ольга взяла на работе полдня и вызвала мастера — поменять личинку замка. Мастер пришёл к двум, провозился сорок минут, взял три тысячи двести и оставил ей три новых ключа. Она положила их в вазочку на тумбе и весь вечер ловила себя на том, что прислушивается к площадке.

Пришли в воскресенье, вдвоём. Ольга услышала, как ключ тыкается в скважину, потом ещё раз, потом настойчиво.

— Оля! — голос Юлии Викторовны звенел на всю площадку. — Открывай! Что за фокусы!

Ольга открыла. На цепочке.

— Замок сменила? — свекровь дёрнула дверь. — Ты соображаешь вообще? Здесь вещи моего сына! Он тут прописан!

— Пусть Матвей заходит, — сказала Ольга. — Один. Вещи заберёт.

— Я тоже зайду!

— Нет.

— Матвей, ты слышишь?!

— Мам, погоди. — Матвей отодвинул мать плечом. — Оль, сними цепочку.

Ольга сняла. Он вошёл, свекровь дёрнулась было следом, но Ольга встала в проёме, и та неожиданно остановилась. Осталась на площадке. Из соседней квартиры выглянула Тамара Ивановна с шестьдесят второй — Юлия Викторовна тут же развернулась к ней и стала громко объяснять, что невестка выставляет мать мужа за дверь, что вот она, благодарность, что таких людей земля носит.

Матвей собирал вещи час. Носил сумки к лифту, потом вернулся и остановился на кухне.

— Слушай. Тут такое дело. — Он потёр шею. — Кухню-то мы на мои делали. Гарнитур, вытяжку, плитку. Там тысяч на двести тогда вышло.

Ольга не удивилась. Почему-то этого она ждала.

— Чеки есть?

— Ну какие чеки, четыре года прошло.

— Тогда так. — Она достала телефон, открыла банк. — Я тебе верну сто. Сейчас переведу. Больше у меня нет, и я не буду брать кредит, чтобы выкупить у тебя вытяжку.

Он смотрел, как она нажимает кнопки. Телефон у него в кармане пиликнул.

— Оль. — Голос у него стал другой, ниже. — Мы правда разводимся?

— Да.

— Из-за мольберта.

— Хорошо, — сказала она. — Пусть из-за мольберта.

— Мама говорит, ты вернёшься. Ну, то есть, позвонишь. Что тебе одной страшно будет.

— Она много чего говорит. Она Даше говорила, что ты её пропишешь в моей квартире.

Матвей моргнул.

— Она такого не говорила.

— Спроси у Даши.

Он не спросил. Он вообще, кажется, решил про себя, что это выдумка, — Ольга видела это по лицу и не стала настаивать. Она давно заметила: он умел не слышать то, после чего пришлось бы что-то делать.

Заявление она подала во вторник, в МФЦ, в обеденный перерыв, с бутербродом в сумке. Женщина за стойкой спросила, есть ли несовершеннолетние дети и споры об имуществе. Ольга сказала: нет и нет. Матвей на заседание пришёл — постриженный, в рубашке, которую она когда-то ему выбирала, — сказал судье, что примирение невозможно, и в коридоре после спросил, не нужно ли ей помочь снять карниз в спальне, он всё равно сегодня свободен.

С регистрации он снялся сам, без суда, месяца через полтора. Она думала, будет тяжелее.

Свекровь звонила ещё несколько раз. Первый раз кричала, второй раз плакала и говорила, что Ольга сломала сыну жизнь, третий раз — деловито предложила «сесть и всё обсудить по-человечески», намекая, что Матвей готов вернуться, если Ольга извинится «за ключ». Ольга дослушала до конца и сказала, что рассаду с балкона можно забрать в любой день с двенадцати до восьми, она предупредит соседку, чтобы открыла. Юлия Викторовна рассаду не забрала. В ноябре Ольга вынесла поддоны сама.

Комнату она разбирала долго. Кровать отдала по объявлению — за ней приехали двое парней-студентов, унесли, поблагодарили. Туалетный столик Дарья забрала ещё летом. Гирлянда осталась висеть до октября, потому что до неё всё не доходили руки, а потом Ольга однажды вечером сорвала её и выкинула, и обои под ней оказались чуть темнее.

Мольберт, купленный Матвеем, всё это время стоял в углу собранный и пустой. Она его не трогала. Не из принципа — просто не могла подойти. Каждый раз, входя в комнату, она видела не мольберт, а то, чего в комнате нет.

В конце ноября она наконец натянула холст. Поставила на новый мольберт, открыла коробку с кистями, которые сохранила Дарья, и разложила их на подоконнике, потому что стеллажа больше не было и класть кисти было некуда. Открыла на телефоне фотографию — ту, мутную, снятую в плохом свете, где в углу за холстами виднелся тёмный прямоугольник с проступающим лицом. Увеличила. Пиксели поплыли.

Писала она этот портрет заново три недели. Он выходил другой: светлее, суше, лицо получалось моложе, чем было у бабушки в те годы, и она не могла вспомнить, как именно шла тень от скулы к подбородку, а на фотографии этого было не разобрать. Она переписывала одно и то же место шесть раз, злилась, соскабливала мастихином, начинала снова. Однажды в час ночи стёрла всё лицо целиком и легла спать в одежде.

Двадцатого декабря Матвей написал ей в мессенджере: «привет, у меня твой полис остался и справка из зубной, куда закинуть?» Она ответила: «в почтовый ящик кинь». Он написал: «ок». Потом, через минуту: «как ты вообще?» Ольга посмотрела на экран, отложила телефон на подоконник экраном вниз и вернулась к мольберту — надо было поймать свет, пока за окном ещё серело, а не чернело.

Отвечать она не стала. Не потому, что хотела уколоть, — просто на палитре подсыхал замешанный тон, а второй раз такой же она бы уже не подобрала.