9 мин чтения 80

Я спокойно поливала цветы возле дома под Краснодаром… Пока не увидела, как по двору ползёт гигантская змея.

Я спокойно поливала цветы возле дома под Краснодаром… Пока не увидела, как по двору ползёт гигантская змея.

Но настоящий ужас начался позже, когда специалисты сделали ей рентген…

Она была толщиной с бревно. Около двух с половиной метров длиной. И исчезла прямо под нашим сараем.

Но сильнее всего меня напугало огромное вздутие посередине её тела.

Соседи уже шептались, что на улице несколько дней назад бесследно исчезли домашние животные. А когда спасатели наконец достали питона и на экране рентгена появился чёткий силуэт того, что находилось внутри, врач лишь побледнел и тихо произнёс:

— Только бы мы ошибались…

Я стояла в трёх шагах от стола, в резиновых сапогах, с телефоном в руке, и не могла сообразить, куда его деть. Экран был чёрно-серый, как гроза. Внутри змеи лежал плотный комок, и в этом комке отчётливо читались лапы. Четыре. И череп с короткой мордой.

— Это не человек, — сказал второй, молодой, в синих перчатках. — Это кошка. Вон, смотрите, пряжка.

И правда — маленькое яркое пятно, чужеродное, как гвоздь в тесте. Металлическая пряжка ошейника.

Я выдохнула так, что закашлялась. У Люси, соседки через два дома, пропал Мурзик — рыжий, толстый, с красным ошейником и бубенцом. Она его четыре дня искала, ходила вдоль канавы и звала.

— Слава богу, — вырвалось у меня.

Игорь Валентинович — так его звали, герпетолог из Краснодара, которого вызвали спасатели, — на меня даже не посмотрел. Он водил пальцем ниже по снимку, туда, где хвост.

— Вера Николаевна, — сказал он. — Вы сюда смотрите.

Там, ближе к клоаке, лежала цепочка. Овалы, один к одному, как виноградины в грозди, только серые.

— Яйца?

— Три. Остаточные. — Он снял очки. — Самка. Она их уже откладывала. И, судя по всему, недавно. Такие самки от кладки далеко не уходят. Она грела кладку и выползала кормиться.

До меня доходило медленно, как вода в глину.

— То есть где-то…

— Где-то у вас во дворе, — сказал он, — лежит остальное. И там, где лежит, — тепло. Иначе бы она не выбрала это место.

Я вспомнила, как она уходила под сарай. Не в сарай — под. Там у нас щель между старым фундаментом и землёй, туда всегда кот залезал, ещё наш, покойный. А за сараем — компостная яма, которую Серёжа два года не разбирал, всё руки не доходили.

Домой я ехала на переднем сиденье газели спасателей и всю дорогу считала, сколько раз я в июне ходила мимо этого сарая. С лейкой, с вёдрами, с тазом белья.

Серёжа был на вахте, под Сургутом, до августа. Я позвонила ему прямо от калитки. Он выслушал, помолчал и сказал:

— Вер, ты только сама туда не лезь. Возьми Гену.

Гена — это через забор. Пятьдесят восемь лет, бывший водитель автобуса, свободного времени море, характер как у трактора «Беларусь»: заводится с полоборота и прёт. Он приехал с лопатой и болгаркой, ещё и Толика привёл, зятя.

Мы разбирали сарай два дня. Сначала сняли шифер, потом обрешётку, потом доски. Всё это время я стояла с граблями в руках и понимала, как это глупо — грабли, но не могла их положить.

Кладку нашли на второй день, ближе к вечеру. Под нижним венцом, в песке, который натаскали ещё при прежних хозяевах, впритык к тёплой стенке компостной ямы. Песок был рыхлый, чуть влажный, и в нём — слипшийся ком. Как виноградная гроздь, только каждая ягода с гусиное яйцо, белая, мягкая на вид, в тонкой пыли.

Гена присвистнул.

— Двадцать четыре, — сказал Толик, посчитав дважды.

— Двадцать пять, вон ещё под доской.

Мы стояли вокруг этой ямы вчетвером — я, Гена, Толик и Люся, которая пришла, потому что весь переулок уже знал про пряжку и про Мурзика. Люся плакала беззвучно, вытирая лицо тыльной стороной ладони, и смотрела на яйца так, будто это они его съели.

— Лопатой, — сказал Гена. — Раз-два и в мешок. Чего думать.

— Подожди, — сказала я.

— Чего ждать, Вер? Ты представь: они вылупятся, и у нас тут не улица, а зоопарк. У меня внучка на выходные приезжает.

Он был прав. В том смысле, что он был прав, и я это понимала, и всё равно сказала:

— Я позвоню Игорю Валентиновичу.

Гена сплюнул и ушёл к своему забору. Толик остался, потому что ему было интересно.

Игорь Валентинович приехал через час — он как раз был в Краснодаре, ему до нас сорок минут. Присел на корточки, поворошил песок, потрогал одно яйцо пальцем в перчатке.

— Тигровый питон, — сказал он. — Слепые-то они у вас есть?

— Что?

— Фонарик, говорю, дайте.

Он просветил три яйца насквозь. В двух внутри было мутно и темно, в одном — паутинка сосудов, как красная сетка на белом.

— Живые, — сказал он. — Часть. Она их грела. Сколько дней — не знаю, недели три-четыре, может.

— И что с ними делать?

Он выпрямился, отряхнул колени.

— Юридически — не моя тема. Практически: либо утилизировать, либо инкубировать. Если оставить как есть, ночи уже прохладные пойдут, они просто протухнут у вас в песке. И вонять будет так, что вы этот сарай вспомните добрым словом.

— А кто их вообще… чьи они? — спросил Толик.

— Вот, — сказал Игорь Валентинович, — правильный вопрос. Самка не с неба упала. Тигровый питон в Краснодарском крае сам по себе не заводится. Кто-то её держал.

Я знала, кто. Я поняла это ещё в тот момент, когда увидела её на дорожке между георгинами. Просто до этой секунды старательно не думала.

Артём. Дом наискосок, купил его года полтора назад, лет двадцать семь ему, работал в какой-то фирме по кондиционерам, ездил на старой «Мазде». У него на веранде стояли стеллажи с террариумами, лампы горели по ночам синим и красным. Гена его называл «этот, с гадюками». Артём здоровался первым, всегда, и один раз помог мне вытащить машину из грязи у поворота.

А ещё была гроза. Двенадцатого июня. Свет вырубили по всей улице, столб где-то в Марьянской повалило, чинили до утра. У нас с Серёжей генератор в гараже, для скважины. И часа в два ночи в калитку постучали.

Артём стоял мокрый, в шортах, с фонариком, и просил удлинитель. Говорил быстро, сбивчиво: у него теплицу над верандой сорвало, стекло побилось, а без обогрева животные за ночь могут… Я его тогда толком и не дослушала.

— Артём, ночь на дворе, — сказала я. — Я одна в доме. Иди к Гене.

И закрыла калитку.

К Гене он, конечно, не пошёл. Кто в здравом уме пойдёт к Гене в два часа ночи просить электричество для змей.

Об этом я не сказала ни Толику, ни Игорю Валентиновичу, ни потом участковому. Никому.

Артём пришёл сам, на третий день, когда сарая уже не было и половина улицы вытоптала мне сорняки у забора. Он был серый и худой, будто неделю не ел.

— Здравствуйте, Вера Николаевна. Это моя.

— Я догадалась.

Он рассказывал стоя, не заходя во двор, держась за штакетину. Что в грозу на веранду упала ветка с ореха, разбило крышу и боковое стекло крайнего террариума. Что он тогда в темноте ловил, пересаживал, кого-то нашёл сразу, кого-то к утру. Что Дана — так её звали, Дана — исчезла, и он две недели ходил по округе, лазил по канавам, спрашивал у мальчишек, не видел ли кто.

— Спрашивал он, — сказал Гена от своего забора. Он всегда оказывался у своего забора. — А сказать людям? У Люськи кота сожрали, ты понимаешь? Кота!

— Я знаю, — сказал Артём.

— Ты знал, что она где-то тут ползает, и молчал!

— Я боялся, что её убьют.

Это он сказал тихо и как есть, без вызова, и от этого стало только хуже. Гена побагровел.

— Правильно боялся!

Дальше пошло то, что обычно и идёт. Гена написал в администрацию поселения и ещё куда-то, кажется, в Роспотребнадзор, приехал участковый Роман Игоревич, молодой, замученный, с папкой. Артёму выписали штраф — не за питона как такового, а за что-то по содержанию, я в бумагах не разбиралась. Из его коллекции забрали двоих, остальных он сам куда-то отдал, я видела, как он грузил контейнеры в «Мазду», по три раза в день, неделю подряд.

Люся перестала со мной здороваться. Не с Артёмом — с Артёмом она и не здоровалась никогда. Со мной. Потому что Мурзика съели во дворе у меня, и потому что я, по её словам, «носилась с этими яйцами».

А я с ними носилась.

Решила я это ночью, лёжа одна в доме, где скрипел холодильник. Не потому, что мне было жалко змей. Мне до сих пор нехорошо, когда я вижу шланг, свернувшийся в траве. И не потому, что я такая добрая, — я не добрая, я просто упрямая, и во мне сидело то самое: калитка, дождь, «иди к Гене».

Я достала из сарая… из того, что от сарая осталось, из-под навеса, старый инкубатор. Он у меня для перепелов, я их три года держала, потом бросила. «Блиц-48», отечественный, с ручным поворотом лотка и вентилятором. Позвонила Игорю Валентиновичу и спросила, можно ли.

Он засмеялся. Потом перестал.

— В принципе можно. Тридцать один градус, влажность высокая, вермикулит с водой один к одному по весу, поворачивать нельзя категорически, положение не менять. И, Вера Николаевна… вы понимаете, что это на полтора месяца минимум? И что вылупится?

— Понимаю.

— И куда вы их потом денете?

— Вы и денете, — сказала я. — Вы же сказали, у вас в серпентарии знакомые.

Он помолчал.

— Я приеду в субботу. Не трогайте пока. И, слушайте, песок с них не смывайте.

Мы переносили кладку в субботу, вдвоём, четыре часа. Каждое яйцо помечали маркером сверху, чтобы не перевернуть, укладывали в вермикулит, который я купила в цветочном на трассе — продавщица спросила, для рассады ли, и я сказала, что для рассады.

Пятерых сразу выбросили: они были жёлтые, вдавленные, с зелёными пятнами. Восемнадцать положили в инкубатор, ещё два — в контейнер поменьше, «на всякий случай», потому что вместе не влезли.

Инкубатор я поставила в летней кухне, на стол, и накрыла старым покрывалом от солнца. И началось это странное лето.

Я вставала ночью проверять термометр. Свет у нас вырубали три раза за август — один раз на шесть часов, и я гоняла генератор, а солярку возила канистрами из Марьянской, потому что заправляться в посёлке дороже. Я мерила воду шприцем. Я разговаривала с этой коробкой, как с курицей-наседкой, и один раз поймала себя на том, что говорю ей «ну, потерпите».

Гена ходил вдоль забора и хмыкал.

— Вер, ты хоть понимаешь, что ты делаешь? Ты змей выводишь. Ты. У себя. Во дворе.

— Гена, они в коробке.

— Твоя мамка их тоже в коробке держала, вон, — он кивал в сторону дома Артёма, — а потом у Люськи кот в брюхе оказался.

— Я не мамка.

— Так и он не мамка!

Однажды он привёл двух женщин из правления — говорить со мной. Женщины постояли, посмотрели на инкубатор, одна спросила, правда ли, что они по семь тысяч за штуку. Оказалось, Гена всё это время лазил в интернете и вычитал цены. Восемнадцать штук по семь — это сто двадцать шесть тысяч, и он произносил эту сумму вслух с таким выражением, будто я её у него украла.

— Гена, я их не продаю.

— А зря! — сказал он с настоящей обидой. — Хоть бы Люське на кота отдала.

Вот это, надо признать, было по существу. Я потом три дня об этом думала.

Серёжа приехал с вахты двадцать восьмого августа, вечером, уставший, с сумкой и коробкой конфет. Прошёл по двору, посмотрел на место, где был сарай, — на голую вытоптанную площадку, на доски вдоль забора, на яму.

— Разобрали, значит.

— Разобрали.

Он зашёл в летнюю кухню помыть руки и увидел инкубатор. Поднял покрывало.

Мы поругались так, как не ругались лет десять. Он кричал, что я сошла с ума, что он полгода горбатится в вагончике, чтобы жена дома выращивала змей, что соседи над нами смеются, что Гена ему уже всё написал в мессенджер, ещё в июле. Что он звонил мне каждый вечер и я ни разу не сказала, что до сих пор их не выбросила.

Тут он был прав. Я не сказала. Я говорила «всё нормально» и «доски пока лежат».

— Ты меня из-за них обманывала, — сказал он.

— Я не обманывала. Я не хотела спорить по телефону.

— Это одно и то же, Вера.

Он ночевал в доме, я — в летней кухне, на диванчике, рядом с этим гудящим ящиком, и мне было стыдно и упрямо одновременно, и я всю ночь слушала вентилятор.

Утром он ничего не сказал. Просто пошёл разбирать компостную яму — то, что не доделал два года. К обеду принёс мне в кухню огурцов и спросил:

— Сколько ещё?

— Игорь говорит, недели полторы.

— Полторы так полторы, — сказал он. — Только потом стол мой освободи, я на нём мясо крутить буду.

Мы к этому больше не возвращались. Не помирились красиво, просто перестали.

Артём приходил дважды. Первый раз — в конце июля, стоял у калитки, спрашивал, не помочь ли с генератором. Я сказала, что справляюсь. Он покивал и ушёл. Второй раз — в середине августа, принёс два гигрометра, новые, в упаковке.

— Вы мои поставили, — сказал он. — Ваш перепелиный врёт процентов на пятнадцать.

— Спасибо.

Он не уходил. Стоял, крутил в руках ключи.

— Вера Николаевна, я дом продаю.

— Из-за этого?

— Из-за всего. — Он усмехнулся, невесело. — Гена в администрацию четыре бумаги написал. Ко мне участковый как на работу. Мать говорит — возвращайся в Динскую, чего ты там мучаешься.

Я хотела сказать, что Гена перебесится. Что Люся отойдёт. Что через год всё забудут. Всё это было неправдой, и он бы это понял.

— Артём, — сказала я, — двенадцатого июня, ночью…

— Не надо, — сказал он быстро. — Я бы тоже не открыл. Вы одна в доме были.

И вот это было хуже всего. Лучше бы он меня обвинил.

Вылупляться они начали десятого сентября, в среду, ближе к ночи. Я услышала не звук, а увидела: на боку одного яйца появился надрез, аккуратный, как будто лезвием. Потом ещё на одном. Потом из надреза высунулась морда — маленькая, тупая, с чёрными глазами-бусинами — и висела так час, не шевелясь, и я успела подумать, что он умер, и чуть не полезла руками.

Игорь Валентинович по телефону сказал: не трогать. Они могут сидеть в яйце двое суток, дожёвывать желток. Я не трогала. Я сидела до половины четвёртого утра на табуретке и смотрела.

Из восемнадцати вылупилось шесть. Ещё два надрезали скорлупу и не вышли — Игорь сказал, что так бывает, слабые. Остальные оказались пустыми, неоплодотворёнными, или с чем-то там внутри, что мы не стали доставать. Два яйца в маленьком контейнере погибли ещё в конце августа, когда свет вырубали.

Шесть штук. Серые в тёмных разводах, тоньше карандаша в толщину, сантиметров по пятьдесят, злые как черти. Один тяпнул меня за палец, когда я перекладывала контейнер, — не больно, как заноза, но кровь пошла.

Серёжа посмотрел на них минуты две. Потом сказал:

— Красивые, зараза.

И ушёл в гараж.

Игорь Валентинович приехал в субботу, привёз тканевые мешки и пластиковые боксы, осмотрел каждого, взвесил на кухонных весах. Написал в блокноте цифры. Сказал, что шесть из двадцати пяти — это, учитывая, что кладка неизвестно сколько лежала в песке под сараем и её потом таскали в вермикулит дилетанты, вполне прилично.

— Вы, кстати, знаете, почему она их у вас отложила, а не у себя? — спросил он, застёгивая бокс.

— Тепло.

— Компост. У вас там температура держалась градусов тридцать. Лучше любого инкубатора. Она нашла лучшее место на всей улице.

Он уехал в двенадцатом часу. Я стояла у ворот, пока «Дастер» не свернул за поворот, и чувствовала себя пустой, как этот инкубатор.

Люся так со мной и не разговаривает. Здоровается кивком, если совсем некуда деться. Кота она себе нового не взяла, взяла собаку, мелкую, лохматую, и та лает на меня через забор каждое утро.

Гена, наоборот, оттаял, но по-своему: теперь он всем рассказывает, как «мы с Веркой сарай разбирали и двадцать пять штук нашли», и с каждым разом их становится больше — на прошлой неделе было уже сорок.

Артём продал дом в октябре, семье из Ростова, с двумя мальчишками. Приехал забирать последнее — стеллажи, две лампы и ту самую пустую «Мазду». Я вынесла ему гигрометры.

— Оставьте себе, — сказал он. — Пригодятся, перепелов заведёте.

— Шесть вылупилось, — сказала я.

Он посмотрел на меня, и лицо у него дёрнулось.

— Шесть.

— Игорь Валентинович забрал. В Сочи, говорит, в серпентарий.

— Из такой кладки должно было двадцать, — сказал он. И тут же: — Извините. Спасибо. Правда спасибо.

Он погрузил последний стеллаж, перевязал багажник верёвкой, потянул за узел. Потом постоял, глядя на пустую площадку у нас во дворе, где раньше стоял сарай.

— Она хорошая была, — сказал он. — Дана.

Сарай мы обратно так и не собрали. Доски лежат вдоль забора третий месяц, Серёжа обещает пустить их на дровник весной, а трава под ними уже вся жёлтая и плоская.