Семейные драмы 16 мин чтения 51

Я 15 лет отдавала всю зарплату на «неизлечимо больную» племянницу в Швейцарии. Примерка платья в закрытом ателье разорвала мою жизнь в клочья.

Я 15 лет отдавала всю зарплату на «неизлечимо больную» племянницу в Швейцарии. Примерка платья в закрытом ателье разорвала мою жизнь в клочья.

У жертвенности есть свой специфический запах. Это не аромат ладана и не благоухание мученических роз. Она пахнет раскаленным металлическим утюгом, дешевым растворимым кофе, паром от закипающего отпаривателя и техническим тальком, которым посыпают портновские лекала.

Мне сорок один год. Мои пальцы исколоты иглами до потери чувствительности на кончиках, спина застыла в вечном полупоклоне закройщика, а зрение неумолимо падает от сотен километров тончайших ручных стежков. Я швея высшей категории в закрытом столичном ателье. Я создаю шедевры для чужих свадеб, балов и приемов: подгоняю французское кружево по фигурам светских львиц, расшиваю подолы речным жемчугом и могу с закрытыми глазами посадить корсет из шелкового атласа так, что талия уменьшается на десять сантиметров без удушья.

Сама я пятнадцать лет ношу два серых шерстяных кардигана, купленных на распродаже в переходе, не крашу волосы и живу в крошечной комнатушке при мастерской, экономя на аренде жилья.

У меня не было семьи, не было мужчин и не было собственных детей. Но я никогда не считала себя несчастной. Каждое утро я просыпалась с мыслью, что мои стертые в кровь пальцы держат на весу хрупкую человеческую жизнь. Жизнь моей племянницы Алисочки.

***

Все началось пятнадцать лет назад. Моему младшему брату Денису тогда было двадцать три, а мне — двадцать шесть. Я была невестой: у меня был жених Миша, светлый, добрый парень-инженер, с которым мы копили на первый взнос по ипотеке и спорили о том, какого цвета будут обои в нашей детской.

А потом у Дениса и его жены Снежаны родилась дочь.

Через три месяца после родов Денис пришел ко мне в слезах. Он упал на колени прямо в коридоре, уткнулся лицом в мои колени и зарыдал так страшно, как плачут только сломленные горем отцы.

У маленькой Алисы якобы диагностировали редчайшую генетическую патологию — тяжелый дефицит ферментов в сочетании с бронхолегочной дисплазией. Врачи разводили руками: в России такие дети угасали за пару лет. Единственным шансом была специализированная клиника в швейцарских Альпах, где воздух, особые ингаляции и дорогостоящие таргетные препараты позволяли удерживать организм в стабильном состоянии.

Цена жизни ребенка составляла три тысячи евро в месяц. Для нашей семьи это были деньги из другой галактики.

— Таня, она задыхается, — выл Денис, сжимая мои руки. — Снежана на грани суицида. Если мы не отправим ее в Лозанну, Алиска не доживет до трех лет. Мы продали все золото, заложили родительскую хрущевку, но этого хватит только на полгода! Помоги нам, умоляю!

Я не колебалась ни секунды. Я взяла все наши с Мишей накопления — деньги на нашу квартиру — и отдала брату.

Миша, узнав об этом, устроил скандал. Он требовал показать медицинские выписки, пойти в благотворительные фонды, оформить государственные квоты. — Таня, очнись! — кричал он мне. — Твой брат даже чеки тебе не показывает! Нельзя отдавать все подчистую, разрушая нашу жизнь!

— Моя племянница умирает! — кричала я в ответ, глядя на него как на бессердечного монстра. — А ты думаешь о бетонной коробке в кредит?!

Миша ушел. Сказал, что не может смотреть, как я добровольно ложусь под каток чужой драмы.

Я осталась одна. Я устроилась в ателье, брала заказы на дом, шила по ночам, спала по три часа. Каждый месяц, пятнадцатого числа, я переводила всю свою зарплату и все деньги от частных клиентов на специальный валютный счет Дениса.

Денис и Снежана уехали вслед за дочерью. Они говорили, что снимают крошечную каморку на границе с Францией, чтобы быть ближе к санаторию, работают на копеечных подработках без документов и живут впроголодь, лишь бы оплачивать пребывание Алисы в стерильном боксе.

Связь мы держали редко. Раз в два месяца Денис присылал мне короткие видео: занавешенная белая палата, пищащие медицинские приборы, хрупкая девочка в кислородной маске, спящая под белой простыней. «Она очень слабенькая, Танечка. Но врачи говорят, динамика есть. Ты наш ангел. Без тебя мы бы похоронили ее десять раз».

Когда мне исполнилось тридцать четыре, я попыталась завести отношения с коллегой-закройщиком. Но как только мужчина понял, что 90% моего дохода навсегда привязаны к «швейцарской клинике» и я не смогу позволить себе уйти в декрет, он тихо исчез.

Я смирилась. Я принесла себя в жертву ради того, чтобы где-то там, среди альпийских снегов, дышала маленькая девочка.

***

Развязка наступила в прошлую среду.

Наше ателье получило эксклюзивный заказ: подгонка дебютного кутюрного платья для юной представительницы столичной элиты, которая готовилась к балу в Москве. Заказчица была VIP-персоной, заплатившей тройной тариф за конфиденциальность.

Хозяйка ателье вызвала меня: — Татьяна, девочка капризная, фигура нестандартная — очень широкие плечи и тонкая талия, спортсменка. Платье от Valentino из шелкового муслина, цена — как чугунный мост. Сделай идеально, чаевые будут космические.

Я надела свой рабочий фартук с игольницей на запястье, взяла сантиметровую ленту и вышла в парадную примерочную.

В центре зала, на бархатном подиуме перед трехстворчатым зеркалом, стояла девушка.

Ей было около пятнадцати-шестнадцати лет. Высокая, статная, с точеной спортивной осанкой, сияющей смуглой кожей и копной густых пшеничных волос. От нее веяло абсолютным, несокрушимым здоровьем, уверенностью и холеной роскошью. Она вертелась перед зеркалом, недовольно поджимая пухлые губы: — Мам, ну почему вырез такой закрытый? В Saint-Moritz на закрытии лыжного сезона все девочки были в декольте!

На диване в углу сидела женщина в норковом манто, лениво листая каталог Cartier. — Алиса, детка, это протокол. На балу будут послы и губернаторы, ты должна выглядеть элегантно, а не как на дискотеке в Женеве.

Я замерла в дверях примерочной. Сантиметровая лента медленно выскользнула из моих онемевших пальцев и упала на ковер.

Женщина на диване повернула голову. Это была Снежана. Моя невестка.

Она не постарела. Она расцвела. Дорогая пластика, безупречный овал лица, фарфоровые виниры, кольцо с бриллиантом размером с миндальный орех на безымянном пальце.

Снежана увидела меня. Ее взгляд скользнул по моему выцветшему кардигану, по игольнице на руке, поднялся к лицу — и застыл. Вся ее надменная, светская спесь осыпалась за долю секунды. Кожа под слоем тонального крема стала пепельно-серой. Она выронила глянцевый журнал на столик.

— Снежана?.. — мой голос прозвучал как хрип умирающего от жажды.

Девушка на подиуме недовольно обернулась, окинув меня брезгливым взглядом с ног до головы: — Мам, это что, закройщица? Почему она стоит и смотрит? У меня через час тренировка по конному спорту!

— Алиса… — прошептала я, делая шаг к подиуму. — Ты… ты ходишь? Ты катаешься на лыжах?.. А как же бронхолегочная дисплазия? Как же кислородные маски?..

Девушка нахмурилась, отступив на шаг: — Чего?! Какая маска, женщина, вы больная? Я кандидат в мастера спорта по выездке! Мам, откуда эта сумасшедшая знает мое имя?

Снежана вскочила с дивана. Ее руки ходили ходуном, но в глазах вместо раскаяния зажегся дикий, яростный, загнанный в угол страх.

— Алиса, выйди в холл. Быстро! — скомандовала она звенящим голосом.

— Но, мам, примерка… — Я сказала — пошла вон отсюда!

Испуганная дочка выбежала из примерочной, шурша шелковым подолом.

Тяжелая портьера за ней закрылась. Мы остались вдвоем. В тишине примерочной было слышно, как гудит скрытая система вентиляции.

— Таня… — Снежана судорожно сжала пальцы, впиваясь ногтями в дорогую кожу сумки Birkin. — Пожалуйста. Не устраивай сцен. Давай поговорим спокойно.

Я смотрела на нее, и мой мозг разрывался на части. Картинки прошлого — пятнадцать лет ада, экономия на куске хлеба, отказ от семьи, ночные смены до кровавых соплей — сталкивались с этой холеной барыней в норковом манто и цветущей шестнадцатилетней всадницей.

— Где она лечилась, Снежана? — тихо, с леденящей пустотой в голосе спросила я. — В какой клинике?

Снежана нервно сглотнула. — В Institut Le Rosey, Таня. Это частная школа-пансион в Швейцарии. Самая престижная в мире. Стоимость обучения — сто двадцать тысяч франков в год.

Слова падали, как камни на дно колодца. — Школа-пансион?.. Не клиника?

— Денис с самого начала хотел дать дочери элитарное будущее, — заговорила Снежана, и в ее голосе вдруг прорезалась циничная, холодная наглость человека, который защищает свой образ жизни. — У нас не было таких денег. Денис зарабатывал средне, я не работала. А ты… ты была одна. У тебя не было амбиций, не было запросов. Ты все равно бы просидела всю жизнь в своем ателье за копейки! А так твои деньги пошли на великое дело. Наша девочка говорит на четырех языках, вращается в высшем обществе Европы, у нее блестящие перспективы!

— Вы… вы показывали мне видео из реанимации, — мои губы дрожали так сильно, что я едва выговаривала звуки. — Девочка в маске…

— Это была дочка наших знакомых, у нее действительно был порок сердца, мы сняли пару дублей за сто франков, пока навещали ее в больнице, — небрежно отмахнулась невестка. — Таня, ну ты же сама хотела быть спасительницей! Ты упивалась своим благородством! Если бы мы сказали тебе, что собираем на элитный пансион, ты бы не дала ни копейки! А так — все были счастливы!

— Я отказалась от мужа, — прошептала я. — Я не родила своего ребенка. Я пятнадцать лет не покупала себе обувь.

— Ну и дура! — вдруг сорвалась на шипение Снежана. — Кто тебе мешал устраивать свою жизнь?! Ты сама выбрала быть жертвой! Тебе нравилось страдать, тебе нравилось, чтобы Денис звонил и благодарил тебя со слезами на глазах! Мы просто дали тебе сценарий, который тебе идеально подходил!

Портьера распахнулась. В примерочную вошел Денис. Он приехал забрать жену и дочь.

На нем было кашемировое пальто, из-под которого виднелся дорогой костюм. В руках — ключи от нового Porsche Cayenne.

Он увидел меня. Увидел Снежану с перекошенным лицом. И его самоуверенная улыбка бизнесмена испарилась.

— Таня?.. — он попятился к выходу, инстинктивно пряча ключи от машины в карман.

Я посмотрела на своего младшего брата. На мальчика, которого я в детстве защищала во дворе, которому отдавала лучшие куски, за которого платила пятнадцать лет своей единственной, неповторимой жизни.

— Дениска, — мой голос был мертвым. В нем не было слез. Плачут, когда больно. А когда из тебя вырезают душу целиком — наступает абсолютная тишина. — Скажи мне… Алиса хоть знает, кто я?

Денис опустил глаза. Он не выдержал моего взгляда. — Нет, — выдавил он. — Мы сказали ей, что ты… сошла с ума на религиозной почве и живешь при монастыре, ненавидя весь мир. Мы не хотели, чтобы она стеснялась тебя перед своими одноклассниками-дипломатами.

Я закрыла глаза.

Святая мученица. Для них я была не сестрой и не спасительницей. Я была бесплатным крепостным комбайном, качавшим нефть из своих вен, чтобы маленькая принцесса могла скакать на породистых лошадях в Альпах, стыдясь даже мысли о существовании нищей тетки.

— Понятно, — тихо сказала я.

Я сняла с запястья подушечку с иголками. Положила ее на столик рядом с журналом.

— Таня, послушай, — Денис сделал шаг ко мне, в его голосе зазвучали жалкие, просящие нотки. — Алиса в следующем году оканчивает школу. Ей нужно поступать в Оксфорд. Там грант не покрывает проживание… Мы можем договориться. Я буду платить тебе процент, я куплю тебе квартиру, только не устраивай скандал, не порть девочке репутацию перед балом…

Я посмотрела на него в упор. — Пошел вон, Денис. И жену свою забери.

Я развернулась и пошла вглубь мастерской, в раскройный цех.

Хозяйка ателье попыталась меня остановить: — Татьяна, что случилось? Клиенты ушли в бешенстве!

— Я увольняюсь, Марина Викторовна, — ответила я, собирая свои личные ножницы и наперсток в старую холщовую сумку. — Прямо сейчас.

Прошло два месяца.

Я снимала комнату в Реутове у Веры Ильиничны, вдовы военного, за двадцать тысяч в месяц. Комната была угловая, с окном на трамвайные пути, с кроватью, продавленной чужими спинами, и с сервантом, в котором стояла посуда, которой запрещалось пользоваться. Вера Ильинична была не злая, просто очень аккуратная. Она вешала на дверь ванной расписание: кто когда моется.

Работала я в торговом центре у станции, в мастерской «Стрекоза». Два квадратных метра за стеклянной перегородкой, оверлок, старенький «Джуки», картонка с ценами: подшив брюк — четыреста рублей, замена молнии в куртке — девятьсот, ушив по бокам — от шестисот. Хозяйку точки звали Люба, ей было под пятьдесят, она торговала здесь же колготками и никогда не спрашивала, где я работала раньше. Ей было важно, чтобы я не путала квитанции и не хамила клиентам. Я не путала и не хамила.

Иногда мне приносили пуховик, в котором молния стоила дешевле, чем моя работа, и человек долго думал, стоит ли. Я говорила, что стоит. Руки после пятнадцати лет ручного шва делали эту работу сами, я даже не смотрела вниз. Смотреть вниз было тяжело — к вечеру строчка начинала двоиться.

Пятнадцатого числа в одиннадцать сорок у меня в кармане завибрировал телефон. Напоминание. «Перевод». Пятнадцать лет подряд, в одно и то же время, я откладывала работу, шла к окну, где ловила связь, и отправляла деньги.

Я стояла с чужими брюками в руках и смотрела на экран, пока он не погас.

А через час на карту пришло пятьсот тысяч рублей. Отправитель — Денис Сергеевич К.

Я вышла на улицу, в мокрый ноябрьский двор за торговым центром, где курили грузчики, и позвонила.

— Таня! — он ответил сразу, как будто держал телефон в руке. — Ты получила? Это первое. Дальше будем решать по квартире, я уже смотрю варианты в Некрасовке, там нормальные студии…

— Ты откуда взял мой номер? Он же старый.

— Так он и старый, ты его пятнадцать лет не меняла. — Денис засмеялся коротко, фальшиво, и осекся. — Тань. Я хочу по-человечески. Скажи, чего ты хочешь, я сделаю.

— Ничего не хочу.

— Так не бывает. Все чего-то хотят.

Я слушала, как за спиной грузчики спорят про какую-то паллету, и молчала.

— Тань, ну не молчи. У нас через неделю бал. Понимаешь? Все уже оплачено, приглашения разосланы. Мне только надо знать, что ты не появишься и не начнешь… — он подбирал слово, — рассказывать.

— Кому рассказывать, Денис?

— Ну людям. У Снежаны там знакомые. У Алисы одноклассницы приезжают.

Вот тогда я поняла, за что именно пришли пятьсот тысяч. Не за пятнадцать лет. За одну неделю тишины.

Деньги пролежали на карте одиннадцать дней. Я их не трогала и не возвращала. Каждый вечер я думала, что завтра отправлю обратно, и каждое утро находила причину не отправлять. Люба задерживала аванс, Вера Ильинична просила заплатить за месяц вперед, у меня закончился порошок, и я стояла в «Пятерочке» и считала.

На двенадцатый день я села подшивать школьный пиджак и не смогла вдеть нитку в иголку. Три раза. Четыре. Пальцы делали все правильно, а глаза врали.

Я закрыла точку на час, дошла до оптики в этом же торговом центре и заказала прогрессивные линзы. Двадцать семь тысяч четыреста рублей. Оплатила той самой картой.

Пока девочка-оптометрист заполняла бланк, я сидела на стуле и чувствовала себя так, будто у меня что-то отняли, а не дали. За пятнадцать лет я ни разу не купила себе ничего дороже пятисот рублей.

В очках я увидела, что у Веры Ильиничны на серванте пыль, а у меня на висках седина не «немного», а сплошная.

Вечером я позвонила Денису и сказала, что верну деньги.

— Тань, ну ты чего…

— Верну. Давай встретимся, я не хочу это по телефону.

Встретились в кофейне у метро «Рязанский проспект». Я выбрала сама — рядом с моей работой, чтобы не терять день.

Денис пришел с Снежаной. Я почему-то не сомневалась, что придет.

Она села напротив, не сняв пальто, положила на стол кожаную папку и достала оттуда два листа, скрепленные степлером.

— Таня, давай без эмоций, — сказала она деловито, как будто мы обсуждали смету на ремонт. — Мы взрослые люди. Здесь написано, что мы передаем тебе денежные средства в размере пятисот тысяч рублей в качестве добровольной помощи, а ты подтверждаешь, что финансовых и иных претензий не имеешь и обязуешься не распространять информацию о частной жизни семьи. Подпиши, и живем дальше.

Я взяла листы. Прочитала. Там был пункт про «сведения, порочащие деловую репутацию», и пункт про «третьих лиц, включая учебные заведения».

— Вы это у юриста делали?

— У знакомого, — быстро сказал Денис. — Тань, это формальность. Это не против тебя.

— Это против меня, Денис. Тут больше ничего нет.

Снежана поджала губы.

— Ты уже потратила часть, между прочим. Мы видим.

— Двадцать семь тысяч четыреста. Очки.

— Ой, — она махнула рукой, и я увидела, что маникюр у нее не свежий, отросший на пару миллиметров. — Господи, при чем тут очки.

Я перевернула их соглашение чистой стороной вверх, попросила у официантки ручку и написала: «Расписка. Я, Ковалева Татьяна Сергеевна, обязуюсь вернуть Ковалеву Денису Сергеевичу 27 400 (двадцать семь тысяч четыреста) рублей до 1 июня». Поставила дату и подпись. Потом достала телефон и при них перевела обратно четыреста семьдесят две тысячи шестьсот.

Денис смотрел на экран моего телефона, как смотрят на аварию.

— Тань, не надо. Оставь. Мне не жалко.

— Тебе жалко, — сказала я. — Ты сейчас с меня глаз не сводишь, пока цифры уходят.

Он покраснел. Некрасиво, пятнами, как в детстве, когда врал маме про разбитое окно.

И тут Снежана сделала то, чего я не ждала. Она не стала кричать. Она вдруг заговорила тихо и очень быстро, и в этом было больше правды, чем во всем нашем разговоре в примерочной.

— Таня. У нас сейчас нет пятисот тысяч свободных. Мы их сняли с оборота. Машина в лизинге, платеж сто девяносто в месяц. У Дениса контракт разорвали в сентябре, поставщик кинул, там суд на два года минимум. За Le Rosey оплачен только этот семестр. Последний год — это восемьдесят тысяч франков, и надо внести до марта.

— Снежа, — сказал Денис.

— А что «Снежа»? Она все равно уже знает. — Снежана посмотрела на меня. — Мы не миллионеры, Таня. Мы всю жизнь на этом тянемся. Ты думаешь, я в норке хожу от хорошей жизни? Норке восемь лет. Если Алиса выпадет с последнего года, ей ни один университет ничего не зачтет, все пятнадцать лет — коту под хвост.

— Пятнадцать лет чьих? — спросила я.

Она осеклась. Потом сказала:

— Ну наших.

Я встала, взяла свою сумку и оставила их соглашение на столе — расписка была на обороте, пусть забирают вместе.

Первый платеж — восемь тысяч — я отправила в конце ноября. Денис перезвонил и сказал, чтобы я прекратила этот цирк. Я не прекратила.

В те же дни я написала длинный текст. Про пятнадцать лет, про видео из чужой реанимации, про сто двадцать тысяч франков в год. Я писала его три вечера, вычеркивала лишнее, добавляла даты, вспоминала суммы. Я знала, в какую группу его выложить: там сидят женщины, которые обсуждают частные школы и балы дебютанток, и его прочитали бы за сутки тысячи человек.

Я держала палец над кнопкой два дня. Потом удалила.

Не из благородства. Мне просто ясно представилось, как под этим текстом появляется фотография девочки в шелковом муслине и триста комментариев о том, какая у нее мать и какое у нее лицо. Девочка ни в чем не участвовала. Ее просто вырастили внутри этого.

В ту же ночь я нашла Мишу. Не искала специально, само вышло — по старому дню рождения в записной книжке. У него оказалась жена с круглым добрым лицом, двое мальчишек и дача в Тульской области, где он строил баню и подробно фотографировал каждый венец. Я посмотрела все фотографии, до самых старых, до две тысячи двенадцатого года. Ничего не написала.

Марина Викторовна позвонила девятого декабря.

— Татьяна, ты извини, что беспокою. Тут к нам девочка приходила. Та самая, по муслину. Дважды.

— И что?

— Спрашивала про тебя. Как зовут, где живешь, почему уволилась. — Марина Викторовна помолчала. — Я ей сказала, что ты пятнадцать лет содержала племянницу в Швейцарии и что я тебя за это дурой считала все пятнадцать лет. Может, зря сказала. Но она въедливая, она бы у девочек в цеху все равно выяснила.

— Телефон дали?

— Нет. Я сказала, что ты сама решишь.

Я решала сутки. Потом отправила Марине Викторовне сообщение с адресом «Стрекозы» и часами работы.

Алиса приехала двенадцатого, в среду, к четырем. На такси — я видела в окно, как она выходит из белого «комфорт-плюса» и брезгливо обходит лужу у входа в торговый центр. Пуховик на ней был не по нашей погоде, слишком легкий, дизайнерский. Волосы собраны в высокий хвост.

Она вошла в мою стеклянную будку, огляделась — рулоны дублерина, коробка с чужими молниями, календарь от шиномонтажа — и не села.

— Здравствуйте.

— Здравствуй.

— Мне сказали, вы моя тетя.

— Да.

— Родная?

— Родная. Я сестра твоего отца.

Она кивнула, как будто отметила галочку в списке.

— Мне нужна сумма, — сказала она. — Общая. Сколько вы им отдали за пятнадцать лет.

— Я не считала.

— Как это — не считали? — Ее лицо стало почти детским от возмущения. — Вы что, деньги переводили и не считали?

— Первые годы — тысяч по двадцать пять, тридцать. Потом больше. Последние лет пять — по семьдесят-восемьдесят в месяц, когда были частные заказы, то и по сто. Плюс в самом начале я отдала все, что у нас было накоплено. Восемьсот тысяч тогдашних. На квартиру.

— У кого «у нас»?

— У меня и у человека, за которого я собиралась замуж.

Алиса отвернулась к стеклу. За стеклом шел мимо мужик с елкой в сетке.

— Я посчитаю сама, — сказала она наконец. — Я хорошо считаю. Я верну.

— Не надо ничего возвращать.

— Надо. — Она резко повернулась. — Я не хочу быть человеком, которому кто-то что-то отдал. Понимаете? Я лучше буду должна. Должна — это нормально. Долг можно закрыть.

— Тебе шестнадцать лет.

— Мне в феврале семнадцать. — Она вдруг вспыхнула вся, до шеи. — И вообще. Вас никто не заставлял. Мама говорит, вы сами навязались. Вы сами звонили и спрашивали, сколько нужно.

Я положила ножницы. Это было почти правдой: последние годы я действительно звонила первая, если Денис задерживался с суммой.

— Бывало, — сказала я.

— Ну вот. — Она смотрела на меня в упор, и в этом взгляде было столько маминого, что мне стало нехорошо. А потом она сказала то, от чего у меня не нашлось ни одного слова: — Я вас не просила. Я вообще про вас не знала. Мне было три года. Я не подписывалась быть вам обязанной всю жизнь.

Я стояла и молчала. Не потому, что подбирала ответ. Ответа не было.

Она подождала. Ей, наверное, очень хотелось, чтобы я закричала или заплакала, — тогда все стало бы проще, тогда я была бы той сумасшедшей теткой из монастыря.

— До свидания, — сказала Алиса и вышла.

Через день в «Стрекозу» пришла Снежана.

Она вошла без пальто — оставила в машине, наверное, — в тонком свитере, с растрепанной укладкой, и с порога, при трех людях в очереди, заговорила громко:

— Ты довольна? Ребенок вторые сутки со мной не разговаривает! Она мне в лицо сказала, что мы воры! Ты этого добивалась?

— Женщина, вы в очередь? — спросила бабушка с юбкой в пакете.

— Я не в очередь!

— Тогда не мешайте.

Снежана ее не услышала. Она стояла посреди двух квадратных метров и била словами куда попало: что я всю жизнь им завидовала, что я специально устроилась в это ателье, что я выследила их, что нормальная женщина в сорок один год имеет мужа и детей, а не сидит с иголками, что она знает таких, как я, — они кормятся чужой благодарностью, потому что своего у них нет.

Люба вышла из-за колготок и молча стояла рядом со мной, скрестив руки.

Когда Снежана выдохлась и ушла, бабушка с юбкой сказала:

— Подол на два пальца поднимите, дочка. И не берите в голову.

Вечером Люба закрыла кассу, села на табуретку и сказала:

— Тань. Мне тут скандалы не нужны. Ко мне арендодатель раз в месяц ходит, ищет повод поднять ставку.

— Я поняла.

— Ты не поняла. Я тебя не выгоняю. Я говорю: если эта дама придет еще раз, ты вызываешь охрану, а не стоишь как памятник. Договорились?

— Договорились.

Она пожевала губами.

— Родственники?

— Брат с женой.

— Ну да, — сказала Люба. — Чужие так не орут.

Денис приехал перед самым Новым годом, вечером, когда я уже опускала рольставни.

Он был без пальто, в одном пиджаке, и от него слабо пахло коньяком — не пьяный, но выпивший. Машину он оставил на парковке, я видела ее в окно весь последний час и делала вид, что не вижу.

— Пять минут, — сказал он. — Просто постоим.

Мы вышли к служебному входу, где стояли поддоны и мигала гирлянда, забытая с прошлого года.

— Мы сняли Алису с Le Rosey, — сказал он. — С января. Доучится в Москве, в частной, там триста в год, потянем. В Оксфорд она не пойдет. Снежана рыдает вторую неделю.

— А Алиса?

— А Алиса сказала: «Слава богу». — Он усмехнулся криво. — Представляешь? Пятнадцать лет ради этого — а она «слава богу». Она там, оказывается, ненавидела все. Она нам про это ни разу не сказала.

Он потер лицо ладонями.

— Тань. Я тебе одну вещь скажу, я ее пятнадцать лет держу. Тогда, в коридоре… когда я на колени встал. Я ведь был уверен, что ты откажешь.

— Что?

— Я репетировал. Я весь троллейбус к тебе ехал и репетировал, как буду тебя уговаривать, как ты начнешь про Мишку, про ипотеку, а я тебе про то, что она задыхается. Я приготовил три круга. — Он смотрел на гирлянду, не на меня. — А ты сказала «сколько». Сразу. Даже не спросила, что за болезнь. Я вышел от тебя, сел на лавку у подъезда и сидел минут сорок.

— И что?

— И понял, что мне теперь всю жизнь придется быть человеком, который это взял.

Он замолчал. Гирлянда мигала.

— Ты меня, конечно, за это ненавидеть должна, — сказал он. — А я тебя. Смешно, да?

Я подумала и сказала:

— Не очень.

Он постоял еще немного, кивнул сам себе и пошел к машине. Обернулся уже от парковки:

— Расписку эту порви. Двадцать семь тысяч. Я тебя умоляю.

— Не порву, — сказала я.

Алиса появилась в конце января. Без такси, на автобусе, в дешевых угги, купленных, видимо, срочно, — в Москве зима не для швейцарских ботильонов.

Она села на клиентский стул, не спросив, и сразу сказала:

— Можно я у вас поживу?

Я отложила квитанции.

— Дома невозможно, — заговорила она быстро, глядя в пол. — Мама плачет и говорит, что я разрушила семью. Папа не приходит до одиннадцати. В новой школе все друг друга знают с пятого класса. Я им сказала, что мне надо к репетитору, а сама приехала сюда. Я тихая, я вообще не мешаю. Я могу за комнату платить, у меня есть карта, там мои деньги, мне бабушка подруги дарила.

— Алиса.

— Я умею сама стирать, — сказала она с вызовом. — Все думают, что не умею.

Я смотрела на нее и очень хорошо понимала, что должна сейчас сказать «конечно». Что рука уже поднимается. Что где-то внутри уже разворачивается длинный, теплый, привычный сценарий: я найду двухкомнатную, я возьму еще заказы на дом, я буду шить по ночам, у меня получится, у меня всегда получалось.

— Нет, — сказала я.

Она подняла голову.

— Почему?

— Потому что тебе шестнадцать, у тебя есть родители, и никто мне тебя не отдаст. Потому что я снимаю комнату, где нельзя даже посуду из серванта брать. И потому что я не хочу.

Последнее вышло грубее, чем я собиралась. Но переделывать я не стала.

— Не хотите, — повторила она.

— Не хочу.

Алиса встала. Пуховик она так и не расстегнула.

— Знаете, — сказала она ровным голосом, тем самым, из примерочной, — а мама, наверное, права была. Что вы больная. Нормальный человек так не может: сначала пятнадцать лет чужому ребенку все отдавать, а потом этому же ребенку сказать «не хочу».

— Может, — сказала я. — Это один и тот же человек.

Она хлопнула стеклянной дверью так, что задребезжала картонка с ценами.

Я сидела минут двадцать и не могла заставить себя взять ножницы. Потом взяла.

Первого марта я отправила Денису последние три тысячи четыреста. Он не ответил ничего, даже смайлика. Мне и не надо было.

В середине марта Люба уступила мне вторую половину будки — свернула колготки, сказала, что торговля не идет, а от меня хоть аренда отбивается. Я поставила туда манекен и повесила от руки написанное объявление: «Пошив. Свадебные, вечерние. Дорого и долго». Женщины смеялись, но записывались. Первой пришла продавщица из мясного отдела, Гуля, сорок восемь лет, выходила замуж второй раз, за вдовца из своего же дома.

Алиса пришла в конце марта.

Встала в дверях, в тех же уггах, с джинсами в руке.

— Подшить, — сказала она. — Длинные.

Я показала на клиентский стул, взяла джинсы, разложила. Дешевые, с рынка. Она смотрела в сторону.

— Встань, приколю по месту. Без обуви не мерь, скажи, под какую.

Она встала на картонку, я подколола подгиб булавками, отметила мелом. Пока я работала, она молчала. Пахло от нее сладкими духами и мокрой одеждой.

Машинка прошила два шва за четыре минуты. Я отпарила, сложила, положила в пакет.

— С вас четыреста рублей.

Она достала кошелек, вытянула пятитысячную и положила на стекло.

— Сдачи не надо.

— Надо, — сказала я, открыла коробку из-под печенья и отсчитала ей четыре тысячи шестьсот, купюрами и мелочью, до последнего десятирублевика.

Алиса смотрела на этот столбик денег так, будто ее ударили. Потом медленно сгребла его в карман, взяла пакет и пошла к выходу.

У самой двери она остановилась.

— Я в июне ЕГЭ сдаю, — сказала она в стекло, не оборачиваясь. — Не в Оксфорд. Тут.

— Хорошо, — сказала я.

Дверь закрылась. Я подтянула к себе Гулин крой — атлас цвета топленого молока, шестой размер по низу, пятьдесят второй по груди, кошмар любого закройщика, — и стала намечать вытачки.