Судьбы и испытания 8 мин чтения 2

Никто не хотел идти за кукурузой на холм Лавела

Никто не хотел идти за кукурузой на холм Лавела

Питон заглотнул домохозяйку не жуя: что стало потом...

Она отправилась проверить кукурузную плантацию в километре от дома. Ее семья забила тревогу после того, как женщина не вернулась на следующее утро. Сестра Ва Тибы отправилась на поиски, но нашла только следы, фонарь, обувь и мачете. После этого она немедленно обратилась за помощью к местным жителям. Через несколько часов они нашли гигантского питона с раздутым животом.

Местные жители убили змею, вскрыли ее живот и обнаружили там тело пропавшей.

Всё это снимали на телефоны, человек десять сразу, с разных сторон. К вечеру ролик разошёлся по всей Муне, к ночи его показывали в Кендари, а через сутки о деревне Персиапан Лавела говорили в новостях так, будто это единственное место в Индонезии, где вообще что-то происходит. Тот житель, у которого репортёры взяли первое интервью, был сосед погибшей по участку, Ла Муну. Он стоял перед камерой с мачете в руке, говорил быстро и невпопад: что видел этого питона ещё в начале сухого сезона у щели в известняке, что говорил про него на сходе, что никто не стал слушать, потому что все видят змей каждый год и никто ещё не пропадал.

Сарина узнала обо всём в Рахе, в лавке, где торговала пополнением счёта и чехлами для телефонов. Покупатель, парень лет двадцати, сунул ей экран через прилавок: смотри, что у нас творится. Она услышала название деревни раньше, чем разглядела картинку, и сказала: выключи. Потом отошла к стене, где висели зарядки, и постояла там, пока не позвонила тётя Ва Сида. Тётя не могла говорить целыми фразами, только повторяла: приезжай, приезжай, мы её уже привезли.

Хоронили в тот же день, до заката, как положено. Народу пришло столько, что во дворе не хватало места, и половину этих людей Сарина видела впервые. Многие приехали из соседних деревень посмотреть на дом, где жила женщина, которую съел питон. Кто-то фотографировал ворота. Мужчины сидели на циновках, женщины на кухне резали лук, и всё было почти как на обычных похоронах, только слишком громко и слишком много чужих.

На третий день, когда читали молитвы, к дому пришёл Хаджи Амбо. Он был скупщиком: давал семена и удобрения в долг, а осенью забирал кукурузу по своей цене. Половина деревни сеяла на его семена, и Ва Тиба тоже. Он сел, посидел положенное время, поел риса, а перед уходом отозвал Сарину к калитке и сказал негромко, глядя в сторону:

— Я не про сегодня говорю. Но ты подумай про поле. Три двести долга, и урожай стоит на корню. Через десять дней он начнёт осыпаться.

— Я знаю, Хаджи.

— Я двадцати семьям дал в долг, — сказал он, будто оправдываясь. — Мне тоже платить за товар.

Он ушёл, и Сарина ещё долго стояла у калитки. В голове у неё крутилось не про долг, а про то, что мать пошла на участок ночью с фонарём и мачете, потому что кабаны ломали початки, и ждать до утра было нельзя. Кабаны в это время выедают полосу за одну ночь. Мать никогда не звала никого с собой, потому что просить неудобно, а платить нечем.

На четвёртый день собрали сход. Кепала деса Ла Саруди, человек грузный и осторожный, у которого через год выборы, сказал то, чего от него ждали: участки под холмом, все четыре, закрыть. В известняке там щели, в щелях гнездятся змеи, а на каждого змея у деревни нет ни ружей, ни людей. Сначала пожечь кустарник по склону, потом завалить щели камнем, потом уже решать, кто там что сеет. Жечь надо сейчас, пока сухо и пока мужчины злые и готовы работать. В пятницу после молитвы.

— В пятницу там ещё стоит кукуруза, — сказала Сарина.

Все обернулись. Женщины на сходе обычно не говорили, и уж точно не спорили с кепала деса при чужих.

— Кукуруза стоит на трёх участках, — сказал Ла Саруди мягко. — Люди понимают. Люди боятся. У Ла Хади дети ходят той тропой в школу.

— Уберу за десять дней.

— Кем ты уберёшь?

Она не ответила, потому что ответа не было. Договорились на три дня. Ла Саруди дал три дня не по доброте, а потому, что при телевизионщиках выглядеть человеком, который сжёг чужой хлеб, ему не хотелось.

Съёмочные группы к тому времени никуда не делись. Их стало даже больше: приехали из Кендари, потом двое с Явы. Они ходили по деревне, платили за проводника, снимали щель в известняке, снимали шкуру питона, которую кто-то догадался растянуть на бамбуке у дороги и брать по две тысячи за фотографию. Возле этой шкуры и крутился Ла Арди, племянник, сын Ва Сиды, девятнадцати лет, без работы, с новыми наушниками на шее.

Наушники Сарина заметила сразу. И телефон новый.

— Откуда?

— Заработал.

— На чём.

Он начал объяснять быстро и с обидой, как объясняют, когда знают, что виноваты: он же не сам снимал, он только отдал им запись, и ещё отвёл к могиле, и они заплатили, и что тут такого, все снимают, весь мир уже посмотрел. Два миллиона. Он половину отдал матери, а мать даже не спросила откуда.

— Ты водил их к бабушке на могилу, — сказала Сарина.

— Они бы и без меня нашли.

— Значит, пусть бы без тебя.

Он ушёл, хлопнув калиткой, а вечером Ва Сида, тётя, сказала Сарине то, чего от неё Сарина не ожидала. Ва Сида была та самая сестра, что нашла на тропе фонарь, сандалии и мачете, и с тех пор почти не выходила из дома. Она сидела на пороге, обхватив колени, и говорила ровно, будто читала:

— Поле не трогай. Место плохое. Я туда больше не пойду и тебе не советую.

— Тётя, там урожай на пять миллионов.

— Твоя мать тоже ходила за урожаем.

Утром Сарина обошла деревню. Она считала, что дело простое: жатва кукурузы вручную стоит семьдесят тысяч в день, она предложила сто пятьдесят, потом двести, потом сказала, что отдаст десятую часть урожая. В нормальный год за такие деньги пришли бы двадцать человек. Пришло ноль. Мужчины отвечали вежливо и одинаково: сейчас занят, потом посмотрим, спроси у Ла Джума. Ла Джума сказал: спроси у Ла Муну.

Ла Муну она нашла у него во дворе. Он сидел под навесом с кофе, третьей или четвёртой чашкой подряд, судя по гуще на дне, и не поднял головы.

— Не пойду, — сказал он раньше, чем она открыла рот.

— Ты же там всё знаешь. Ты рядом сеешь.

— Я её живот резал, — сказал он. — Я её оттуда доставал. Я четыре ночи не сплю. Жена на седьмом месяце, ей нельзя, чтобы я такой ходил.

Сарина села на корточки у столба.

— Мама говорила, вы вместе собирались смотреть кабанью потраву.

Он поставил чашку. Долго молчал.

— Собирались, — сказал он. — В тот вечер по телевизору был матч. Я сказал: тётя, завтра с утра сходим вдвоём. Она сказала: за одну ночь кабаны полосу выедят. И пошла.

Он больше ничего не добавил, и Сарина не стала. Она встала и пошла домой, и по дороге поняла простую вещь: если она будет ждать, пока кто-нибудь поможет, в пятницу склон подожгут вместе с её кукурузой, а долг останется, а на следующий сезон Хаджи Амбо семян уже не даст, и участок придётся отдавать ему за долг, потому что больше отдавать нечего.

На следующее утро она вышла в пять, одна, с мачете и мешком.

Тропа шла километр, сначала между кустами кешью, потом по камню. В темноте под ногами шуршало, и каждый раз она останавливалась и стояла, пока не проходило. У края участка лежала сухая шкура, кем-то сброшенная в прошлом году, длинная, серая, полурассыпавшаяся, и Сарина обошла её по большому кругу, чувствуя, как немеют пальцы. Потом рассвело, и стало легче, и стало видно поле.

Половина полосы у леса была вытоптана кабанами: за пять дней, пока никто не приходил, они наверстали. Початки лежали в грязи, обгрызенные, и муравьи уже работали на них. Сарина посчитала: с половины гектара при такой потраве выйдет от силы полторы тонны сырого, а сухого меньше. Долг закроется, а на семена не останется.

Она нашла и мешок матери. Он стоял у камня, наполовину полный, тот самый, что мать успела набрать до того, как. Дождя не было, но кукуруза внизу отсырела от земли и начала преть. Сарина высыпала её, перебрала руками, отобрала здоровое и остальное оставила птицам. Потом взялась ломать початки и ломала до полудня, пока не заболели запястья, и наломала одна примерно сотую часть того, что нужно было убрать за три дня.

Возвращаясь, она встретила съёмочную группу. Их вёл мальчишка из соседнего двора, и оператор, увидев женщину с мешком, сразу поднял камеру. Журналистка была молодая, в кепке, вежливая, представилась и спросила, не дочь ли она погибшей, и не согласится ли рассказать, что чувствует.

Сарина поставила мешок на землю.

— Про мать я говорить не буду, — сказала она. — Ни слова. И к могиле не поведу.

— Понимаю. Простите.

— Завтра в шесть утра я убираю это поле. Вот отсюда до камней. Снимайте сколько хотите.

Журналистка не сразу сообразила.

— А кто будет убирать?

— Деревня, — сказала Сарина.

Она врала. Никакой деревни не было. Но она уже придумала, что делать, и от этой придумки ей было противно и весело одновременно.

Вечером она послала Ла Арди по дворам с одним сообщением: завтра на холме будет съёмка, покажут по телевизору, кто хочет попасть в кадр, приходит к шести с мачете и мешком. Ла Арди, который умел разносить новости лучше всех, сделал всё за полтора часа. Потом он вернулся и встал в дверях.

— Я тоже приду.

— Придёшь, — сказала Сарина. — Будешь таскать мешки к дороге. И деньги свои телевизионные отдашь на грузовик и на мешки, у меня на это нет.

— Это мои.

— Это бабушкины, — сказала она.

Он стоял, дёргая шнурок наушников, и Сарина видела, что ему стыдно и что стыд у него неглубокий, на день или на два. Но деньги он принёс утром, все, включая ту половину, что отдал матери.

К шести пришли восемь человек. К половине седьмого, когда на тропе показались две камеры, стало двадцать пять. Дальше пошло как на празднике: кто-то принёс воду в канистре, кто-то запел, женщины повязали платки поаккуратнее, дети лезли в кадр, а мужчины ломали початки с таким лицом, будто всю жизнь ходили сюда убирать чужую кукурузу. Ла Саруди явился к восьми в чистой рубашке и объяснял оператору, что деревня приняла решение и деревня помогает семье.

Сарина работала на дальнем краю, спиной ко всем, и молчала. Она понимала цену того, что сделала. Мать не выносила, когда о семье говорили в деревне лишнее, и сама никогда ничего не просила, и вот теперь её поле убирали под камеру тридцать человек, половина которых накануне отвечала: спроси у Ла Джума.

Ла Муну пришёл раньше всех, ещё до шести, когда никаких камер не было. Он молча взял самую плохую полосу, ту, где кабаны и колючки, и провозился на ней до вечера, ни с кем не разговаривая. Когда оператор направил на него камеру, он отвернулся и ушёл в кусты, и вернулся, только когда те уехали.

Ва Сида пришла в полдень. Она поднялась по тропе медленно, остановилась у камней, там, где нашла тогда фонарь, постояла, потом дошла до края поля, села и стала обрывать листья с початков. Сарина ничего не сказала ей. Тётя проработала до темноты и потом приходила все следующие дни.

К вечеру убрали две трети. Часть кукурузы разошлась по рукам: люди набирали себе, кто по ведру, кто по мешку, считая это платой, и Сарина не спорила, потому что спорить означало разогнать всех. Пикап Ла Хади сделал три ходки. Ночью корм сушили на брезенте во дворе, и по деревне ещё долго ходили и рассказывали друг другу, как их снимали.

На вторые сутки народу пришло вдвое меньше, на третьи — семеро. Камеры уехали, интерес кончился. Последнюю полосу дожинали вчетвером: Сарина, Ва Сида, Ла Арди и Ла Муну. Дожали в сумерках, при фонарях, и никто не сказал вслух, что фонари в этом месте по вечерам никому не нравятся.

В пятницу после молитвы склон подожгли. Огонь шёл низом, по сухому кустарнику, дым несло на деревню, и было слышно, как трещит. Потом мужчины неделю таскали камень и забивали щели в известняке. Двух змей нашли, обеих небольших, обеих убили; про большего, если он там был, никто больше не слышал. Сарина смотрела на это с дороги и не чувствовала ничего, кроме усталости.

Хаджи Амбо взвесил её кукурузу у себя во дворе, при ней, на своих весах. Вышло тысяча четыреста восемьдесят килограммов сухого. По его цене — четыре миллиона четыреста. Долг три двести. Он отсчитал остаток, положил на стол и сказал:

— Участок под холмом теперь никто не купит, ты понимаешь. Хочешь, я его возьму в счёт будущих семян. Дам тебе кредит на два сезона вперёд, на равнине посеешь.

— Не хочу.

— Подумай.

— Я подумала.

Он пожал плечами. Он не был злым человеком, он просто считал, как считает торговец, и в его расчёте она проигрывала. Скорее всего, он был прав.

В Раху Сарина вернулась только затем, чтобы забрать вещи и рассчитаться в лавке. Девятьсот тысяч в месяц, за которые она сидела там два года, теперь казались ей смешными деньгами. Дом матери стоял пустой, а тётя Ва Сида одна не справлялась.

Кукурузу на том участке она больше не сеяла. Кукуруза требует, чтобы её сторожили ночами. В ноябре, когда прошли первые дожди, Сарина посадила там маниоку: маниоку кабаны трогают меньше, и ходить за ней ночью не надо. Работали вдвоём с тёткой, сажали черенки в размягчённую землю, и Ва Сида, разгибаясь, каждый раз смотрела в сторону чёрного, выгоревшего склона.

Ла Арди уехал в Кендари в январе, устраиваться на стройку. Перед отъездом зашёл попрощаться, потоптался и сказал, что тот ролик до сих пор где-то висит, и что он бы теперь не отдал. Сарина ответила, что уже неважно. Она не сказала ему, что простила, потому что не простила; она просто перестала об этом думать, и это было почти то же самое, только честнее.

С Ла Муну они договорились в декабре, коротко, без лишних слов: он ходит на свой участок и на её, она смотрит за его полосой, когда он в отъезде. И ещё одно — если кто-то из них наверху, он свистит, и второй отвечает. Так теперь ходили многие в деревне, по двое или с уговором, и матери перестали отпускать детей той тропой поодиночке.

В феврале Сарина поднялась на холм рано, чтобы прополоть, пока не жарко. Туман лежал в низине, камни были мокрые. Она дошла до края участка, поставила корзину, посмотрела на молодую маниоку, которая уже поднялась ей до колена, и свистнула.

С той стороны камней ответили сразу.