После рождения нашей дочери Эммы я почти перестала спать. Бесконечные кормления, слёзы и тревога полностью меня измотали. Даниил старался поддерживать меня как мог: готовил еду, стирал, укачивал нашу малышку и постоянно повторял: — Отдохни. Я обо всём позабочусь. Но его ночные исчезновения становились всё более странными. Однажды ночью я проснулась в 2:17 и поняла, что мужа нет уже почти час. Тогда я открыла приложение видеоняни и посмотрела запись. Даниил вошёл в комнату дочери, проверил, дышит ли Эмма, затем сел на пол рядом с её кроваткой. Из бумажного пакета он достал еду, небольшую бутылку и толстую тетрадь. Он быстро ел, делал несколько глотков и что-то записывал. Так происходило каждую ночь. Я начала бояться самого худшего. Возможно, муж тайком пил.
А может быть, собирался уйти от нас и записывал все причины, по которым сожалел о нашей семье.
На пятую ночь всё оказалось хуже любой из моих догадок.
Он вошёл в детскую в 2:08, поставил пакет у стены и постоял над кроваткой дольше обычного. Потом опустил боковину, взял Эмму на руки и положил её на пол, на развивающий коврик. Развернул пелёнку. Приложил ладонь к её груди и держал так, не двигаясь, очень долго — я смотрела на таймер записи и считала вместе с ним. Потом он наклонился к её лицу почти вплотную, будто нюхал, посмотрел на телефон, поднял дочь вертикально, подержал у плеча и уложил обратно, подсунув под спину свёрнутое полотенце. Эмма не проснулась ни разу. А Даниил сел на пол, достал тетрадь и писал минут двадцать подряд, иногда останавливаясь и глядя в стену.
Утром он жарил сырники и рассказывал, что на складе поставили новые стеллажи и теперь всё приходится объезжать по-другому. Я кивала, мазала сметану на тарелку и думала только о том, что мне надо в руки эту тетрадь. Пока он был в душе, я нашла пакет на балконе, за ящиком с инструментами. Внутри лежал контейнер с гречкой и котлетой, маленькая бутылка энергетика — я-то была уверена, что там водка, — и общая тетрадь, толстая, в клетку, исписанная почти до середины.
«02:14 — дых. 38 в мин., ровное. 02:50 — пауза 4 сек. 03:05 — норма, положил на бок. 04:20 — норма».
Страница за страницей, ночь за ночью, три месяца. На внутренней стороне обложки, в углу, синей ручкой: «Марине не говорить».
Я сфотографировала четыре страницы, положила тетрадь обратно, а через час собрала сумку с подгузниками и уехала к маме, сказав, что мне надо отлежаться, что у меня спина. В такси я позвонила его матери. Не ему — ей. До сих пор не могу нормально объяснить, почему.
— Нина Павловна, — сказала я, — Даниил каждую ночь достаёт Эмму из кроватки и что-то записывает в тетрадь. Не спит вообще. И скрывает.
На том конце было очень тихо.
— Ты сейчас что мне говоришь? — спросила она наконец. — Что мой сын что-то делает с ребёнком?
— Я говорю, что не знаю, что он делает.
— И ты позвонила мне. Не ему.
Она положила трубку. Мама встретила меня на лестничной площадке, забрала Эмму, послушала мой сбивчивый рассказ и сказала простую вещь: сходи к педиатру, пусть посмотрят ребёнка. Ты же всё равно на взвешивание записана.
В поликлинике Ольга Сергеевна раздела Эмму, потискала её, похвалила прибавку и, листая карту, сказала между делом:
— Ну, после майского эпизода всё спокойно? Больше пауз не было?
Я не сразу поняла, о чём она.
— Какого эпизода?
Она подняла глаза от карты.
— Двенадцатого мая. Папа приводил. Апноэ во сне, четыре-пять секунд, посинение носогубного треугольника. Мы вас смотрели, направляли к неврологу, ЭКГ делали. Всё в норме было. Он вам не говорил?
Я стояла у пеленального стола с голой Эммой на руках и слушала, как врач спокойно объясняет мне, что дневник дыхания вести обязательно, что при повторе — сразу к ним, что в большинстве случаев это возрастное и проходит к полугоду. Она говорила ещё что-то про положение во сне и про то, что кроватку лучше держать в спальне родителей. Я кивала. Двенадцатое мая. Эмме тогда было три недели.
Домой я вернулась в шесть. Даниил уже был там — сидел на кухне в рабочей форме, не переодевшись, и по его лицу я поняла, что тетрадь он проверил.
— Ты рылась в моих вещах, — сказал он.
— Ты увёз мою дочь к врачу и мне не сказал.
Он опустил голову и стал тереть костяшки пальцев, как всегда делает, когда не может подобрать слова. Даниил вообще плохо говорит, когда важно. Он может полчаса рассказывать про стеллажи, а про главное выдавливает по два слова.
— Ночью двенадцатого, — начал он. — Ты кормила лёжа. Уснула. Я проснулся, потому что… не знаю. Не от звука. Просто проснулся. Она лежала лицом в складку одеяла, между тобой и стенкой. Я взял её, а она никакая. Секунды три-четыре. Потом закашлялась и порозовела.
— И ты меня не разбудил.
— Ты спала первый раз за неделю нормально.
— Даниил.
— А что я тебе скажу? — он вдруг повысил голос, и это было хуже крика. — Ты в тот день полдня плакала из-за того, что уронила соску в унитаз. Ты помнишь? Я тебе скажу, что ребёнок под тобой чуть не задохнулся, и ты у меня что сделаешь? Ты вообще спать перестанешь.
Я открыла тетрадь на середине. Между колонками цифр шли другие строчки, короткие, отдельные, и я нашла их сразу, потому что искала.
«М. заснула с Э. на груди — вт., чт., воскр.»
«М. спит с 23 до 6. Не будить».
«М. не давать кормить лёжа. Придумать причину».
— Значит, ты три месяца собирал материал на меня, — сказала я.
— Я не на тебя собирал.
— Тогда зачем «Марине не говорить»?
Он молчал долго. Потом сказал:
— Затем, что если я один это знаю, то виноват один я. А если ты узнаешь, виноватой будешь считать себя. Я тебя знаю.
Мы не помирились в тот вечер. И на следующий тоже. Я готовила, он мыл посуду, мы передавали друг другу Эмму, как передают предмет, — аккуратно, не касаясь рук. Он всё так же вставал в два, только теперь не прятался: брал тетрадь с полки в прихожей и уходил. Я лежала и слушала, как за стенкой скрипит пол.
Нина Павловна приехала в субботу, без предупреждения, с пирогами. Со мной не обнялась, разулась молча, посмотрела на спящую внучку и села на кухне, не снимая кофту.
— Я тебе кое-что расскажу, — сказала она. — Не потому, что ты заслужила. Просто ты его жена и должна знать. У Дани есть сестра, Вика, ты её видела на свадьбе, она в Твери живёт, у неё двое. Когда ей было четыре месяца, она срыгнула и захлебнулась. Днём. В комнате был Даня, ему девять было, я его попросила посидеть десять минут, а он ушёл к телевизору. Я вернулась, она уже синяя была. Всё обошлось, слышишь, всё обошлось, она здоровая женщина. А он потом год спал на полу возле её кровати. Мы его к неврологу водили, к какому-то ещё врачу возили в область. Он тогда тоже тетрадку завёл, я нашла — записывал, сколько раз она вздохнула.
Я сидела и смотрела на её руки.
— Он не рассказывал.
— А он никому не рассказывает, — сказала Нина Павловна. — Я думала, прошло. Двадцать лет прошло. Оказалось, не прошло, а легло и ждало.
Она уехала до вечера. Даниилу я ничего не сказала — и это было ошибкой, но у меня к тому моменту накопилось столько несказанного, что одна лишняя вещь уже ничего не решала.
Через неделю с небольшим он позвонил мне с работы в середине дня. Голос был ровный, слишком ровный.
— Я уронил паллету. Соки, двадцать коробов. Никого не задело, там проход был пустой.
— Как ты её уронил?
— Я моргнул, — сказал он. — Секунды на три-четыре, наверное. Открываю глаза — вилы уже в стойке.
Его сняли с погрузчика. Перевели в комплектовщики до конца квартала, лишили премии, и это была не абстрактная неприятность: премия у него была половиной денег. Я считала на кухне наши расходы и понимала, что ещё месяц-два — и мы начнём брать у мамы.
Тем же вечером я предложила ему сделку. Он спит в спальне, я забираю все ночи себе. Видеоняню ставлю рядом с подушкой, кроватку переношу к нам, кормлю только сидя, как велели. Он согласился быстро, слишком быстро, и я поверила.
В 2:12 он стоял в дверях детской, куда я перенесла себя с матрасом, потому что Эмма всё равно просыпалась.
— Ты чего? — прошептала я.
— Проверить.
— Я здесь. Я не сплю. Я на неё смотрю прямо сейчас.
— Я знаю, — сказал он и не ушёл.
Я поднялась. Эмма проснулась от наших голосов и заорала, я схватила её на руки, и мы стояли втроём в коридоре в полтретьего ночи, и я говорила ему всё, что копилось три недели: что он больной, что он меня уничтожает, что он превратил ребёнка в объект наблюдения, что я не могу быть матерью в доме, где меня караулят. Он не отвечал. И тогда я сказала главное:
— Раз без тебя тут никто не выживет, сиди с ней сам. А я выйду на работу.
Утром я ждала, что он это забудет. Люди много чего говорят в полтретьего ночи. Но за завтраком Даниил спросил, какие документы нужны, чтобы отпуск по уходу оформили на него, и есть ли у меня справка с работы, что я пособие не получаю.
— Ты серьёзно?
— Ты серьёзно сказала, — ответил он. — Я подумал. Мне на складе всё равно до конца квартала на комплектации сидеть. А ты мастер, у тебя руки. У меня рук нет, у меня спина и погрузчик.
Мама, узнав, сказала, что я сошла с ума и что ребёнку до года нужна мать. Девочки в салоне сначала обрадовались, а потом выяснилось, что моё место у окна отдали новенькой и мне предлагают вторник — субботу и худший процент, потому что базы у меня больше нет: за год клиентки разошлись по другим мастерам. Я согласилась на всё. Я сидела в маршрутке в первый рабочий вторник, и у меня тряслись пальцы — не от волнения, а от того, что я три месяца держала в руках только бутылочки и не помнила, слушаются ли меня руки.
Первые недели были отвратительные. Я приходила в восемь вечера в квартиру, где не мыта ни одна кастрюля, где Эмма орала на руках у серого небритого человека, где стирка стояла в машинке со вчера. Он не спал днём, потому что боялся, и не спал ночью, потому что боялся. Один раз я нашла его в четыре утра на кухне — он сидел за столом с открытой тетрадью, но ничего не писал, просто смотрел на неё. Я не стала подходить.
А потом это начало сдвигаться, и совсем не так, как я себе представляла. Дело было не в разговорах — мы почти не разговаривали. Просто у него появился день. Целый длинный день, в котором Эмма всё время была у него на глазах: орала, срыгивала, смеялась впервые нормальным человеческим смехом, хватала его за нос, засыпала на нём в переноске, пока он вешал бельё. Ему больше не надо было ночью проверять, жива ли она, потому что он видел её живой одиннадцать часов подряд. Оказалось, что он караулил не сон. Он караулил своё отсутствие.
Как-то в среду я вернулась и застала обоих на полу на коврике. Эмма лежала поперёк его руки и сопела, он спал на спине с открытым ртом, в носках разного цвета. Было половина седьмого вечера. Я разулась в коридоре и минут десять просто стояла, не зажигая свет.
К концу второго месяца он проспал целую ночь. Я знаю точно, потому что не спала я. Проснулась в двадцать минут третьего — тело само, привычка — и первое, что почувствовала, был испуг: его половина кровати занята. Он лежал лицом в подушку и дышал тяжело, как дышат люди, которые доспали до дна. Я встала, дошла до кроватки и наклонилась над Эммой. И поймала себя на том, что считаю: раз, два, три, четыре вдоха, ровно, тридцать с чем-то в минуту. Постояла ещё. Поправила ей полотенце под спиной, хотя она уже давно переворачивалась сама и никакие полотенца ей были не нужны.
Я вернулась в постель и не спала до пяти.
Утром, пока он собирал сумку в поликлинику — им дали направление к неврологу на плановый осмотр, — я спросила напрямую:
— Ты меня простил?
Даниил застегнул молнию, проверил, положил ли пустышку.
— Я на тебя зла не держу, — сказал он. — Но я помню, что ты позвонила моей матери. Не мне.
— Я испугалась.
— Я знаю. Я тоже испугался и тебе не сказал. Мы, получается, одинаковые.
Он не улыбнулся при этом, и я поняла, что это не примирение, а просто честная опись имущества: вот что у нас есть, вот что мы друг другу сделали, живём дальше.
Тетрадь он не выбросил. Она лежит в прихожей на полке, и последняя запись в ней — от начала августа, тем же почерком, теми же сокращениями. После этого пусто. Я один раз спросила, почему он не заведёт новую, для нормальных вещей — рост, зубы, первое слово. Он пожал плечами и ответил, что такие вещи и так не забываются.
По вторникам я выхожу из дома без десяти восемь. В прошлый вторник, уже на площадке, я слышала через дверь, как он поёт Эмме — переврал слова, вставил вместо «серенький волчок» что-то про паллеты, и она захохотала. Он попросил написать, как доеду. Я написала. На девять у меня была записана женщина, которая ходила ко мне ещё до Эммы, и я боялась опоздать.



