Галина Андреевна впервые приревновала мужа к голубям в пятницу, когда он отказался есть сырники.
Сырники были хорошие. Не магазинные резиновые шайбы, а домашние: с творогом от Любы с рынка, с ванилином, с корочкой. Виктор раньше за такие сырники мог две тарелки убрать и ещё спросить, почему сметаны мало. А тут сидел у кухонного стола, крошил хлеб в пакет и делал вид, что занят важным делом.
— Ты хлеб-то куда? — спросила Галина Андреевна.
Виктор не сразу ответил. После микроинсульта он стал отвечать с задержкой, будто слова где-то стояли в очереди и никак не могли пройти через турникет. Галина сначала терпела, потом начинала подсказывать, потом злилась на себя за это “договаривание”. Виктор от подсказок мрачнел и замолкал окончательно.
— Го… го… — начал он.
— Голубям, я поняла. Им теперь у нас завтрак первый.
Он опустил глаза на пакет. Хлеб был нарезан аккуратными кубиками. Так аккуратно Виктор никогда не резал даже колбасу на Новый год. Галина Андреевна вдруг почувствовала глупую обиду. Не на птиц даже. На эти кубики. Ей он в последнее время отвечал “угу”, “норм”, “потом”, а голубям — кубики.
— Сырники остынут, — сказала она.
Он взял один, надкусил, прожевал без удовольствия и посмотрел в окно. Во дворе мело редким мартовским снегом, тем самым, который уже всем надоел, но уходить не собирался. У подъезда стояли три берёзы, облезлая лавочка и железная урна, которую дворник каждое утро пинал ногой, как старого знакомого. На козырьке магазина “Продукты 24” сидели голуби. Серые, наглые, толстые. Галина Андреевна раньше считала их частью двора, как облупленную стену и соседку Зину с собачкой. Теперь они казались ей организованной группировкой.
Виктор поднялся, надел куртку, шапку, взял пакет с хлебом и сказал: “Я… на… двор”.
— На двор он. Не на работу, не в аптеку, не мусор вынести. На двор. Ты хоть шарф завяжи, артист.
Он шарф не завязал. Раньше бы огрызнулся: “Не командуй, генерал в юбке”. Теперь только махнул рукой и вышел. Дверь закрылась тихо, виновато.
После болезни он вообще стал тихим. Не слабым — слабость Галина Андреевна бы поняла, она сама два месяца таскала ему чай, таблетки, носки, измеряла давление и ругалась с поликлиникой так, что в регистратуре её знали по шагам. Но тихим — это было хуже. Как будто прежнего Виктора выключили, а нового забыли настроить. Он ходил по квартире, помогал, чинил розетку, даже пылесосил иногда, но говорил мало. Слишком мало для мужчины, который сорок лет комментировал всё: новости, суп, погоду, соседские машины, качество огурцов и её причёску.
Сначала Галина думала: восстанавливается. Потом: боится. Потом, в самые злые вечера, когда он уходил во двор с хлебом уже третий раз за день, подумала: а может, не голуби там вовсе?
Женщина в шестьдесят пять лет ревнует не так, как в тридцать. Без красивых истерик, без разбитых тарелок, без “я тебе лучшие годы”. В шестьдесят пять ревность тихая, вредная и смешная. Она сидит в голове в старом халате и шепчет: “А чего это он шарф не завязал? Для кого шею показывает?”
Галина Андреевна держалась до воскресенья. В воскресенье Виктор особенно тщательно насыпал в пакет пшено. Не хлеб — пшено. Купил сам, в ларьке, пока ходил “за батарейками”. Пшено было чистое, жёлтое, крупное. Такое она брала на кашу, когда внук маленький приезжал. Голубям, значит, можно крупное.
— Ты им ещё котлет нажарь, — сказала она. — С гарниром.
Виктор покраснел. После болезни он стал краснеть как мальчишка. Раньше краснел только от бани и коньяка.
— Они… хо…
— Хорошие? Да уж конечно. Не то что я.
Он посмотрел на неё растерянно. И это её добило. Если бы огрызнулся, можно было бы с удовольствием поссориться. А он растерялся, как человек, который не понял, в чём виноват, но заранее согласен.
Когда дверь за ним закрылась, Галина Андреевна простояла минуту посреди кухни. Потом сняла фартук, надела пуховик прямо на домашнюю кофту, сунула ноги в сапоги с разными стельками и вышла следом.
Следить оказалось труднее, чем она думала. Во-первых, двор у них был маленький, и спрятаться в нём могла разве что кошка. Во-вторых, сапоги хлюпали. В-третьих, соседка Зина с собачкой сразу заметила её и, конечно, оживилась.
— Галка, ты куда так крадёшься? За пенсией в засаду?
— Воздухом дышу.
— С таким лицом воздух сам задохнётся.
Галина прошла мимо, делая вид, что не слышит. Виктор шёл впереди к магазину. Не быстро, но уверенно. У козырька уже собралась птичья толпа. Он остановился, оглянулся. Галина резко спряталась за киоск “Ремонт обуви”, который не работал с прошлого лета. Спряталась плохо: оттуда торчала половина её пуховика и вся шапка с помпоном.
Виктор не заметил. Или сделал вид.
Он пошёл дальше, за магазин, туда, где раньше была детская площадка, а теперь остались песочница без песка и качели, которые скрипели даже без детей. Галина осторожно двинулась следом. На углу поскользнулась, схватилась за рекламный щит с шаурмой и чуть не унесла его с собой. Из аптеки вышла женщина, посмотрела сочувственно. Галина гордо сказала: “Проверяю, скользко ли”. Женщина кивнула так, будто в этом городе уже ничему не удивлялась.
За магазином Виктор стоял возле старой теплотрассы. Голуби облепили асфальт вокруг него, а он сыпал им пшено маленькими порциями. Никакой женщины рядом не было. Только дворник Валера курил у мусорных баков и таращился в телефон. Галина испытала облегчение и тут же обиделась ещё сильнее. Получается, он и правда к голубям. Значит, она хуже голубей.
Она уже хотела выйти, сказать что-нибудь язвительное и закончить этот цирк, но Виктор вдруг заговорил.
Не с дворником. Не по телефону. С птицами.
Он говорил тихо, медленно, мучительно. Слова выходили неровные, будто он вытаскивал их из колючей проволоки. “Га… га… Галя”. Голуби клевали пшено, не поднимая голов. Виктор повторил: “Га-ля”. Потом ещё раз, уже ровнее. “Галя, я…” Он застрял. Поморщился, ударил себя пальцами по губам, не сильно, но зло. Голуби отскочили, потом вернулись. Он выдохнул и сказал им: “Я… не… ду… рак”.
Галина Андреевна стояла за углом магазина, держась за мокрый кирпич, и впервые за много месяцев поняла не умом, а всем телом: он молчит не потому, что ему нечего ей сказать. Он молчит потому, что ему страшно сказать плохо. Ей, именно ей, с которой он сорок три года спорил без подготовки, теперь боялся показать кривые слова.
Виктор снова насыпал пшено. Один голубь, особо наглый, сел почти на его ботинок. Муж посмотрел на него и неожиданно усмехнулся.
— Ты… ты не пе… перебивай.
Галина закрыла рот ладонью. Не чтобы не заплакать. Она не плакала. Просто из неё чуть не вырвался такой звук, с которым нельзя показываться из-за киоска.
Смешно было до боли. Её суровый Виктор, который когда-то на свадьбе двоюродной племянницы спорил с тамадой и победил, теперь учился разговаривать у голубей. Потому что голуби не торопили, не подсказывали, не говорили “я поняла”, не смотрели жалко. Им было всё равно, правильно ли он ставит ударения. Им было важно только пшено.
Галина вернулась домой раньше него. Поднялась по лестнице, потому что лифт опять стоял на девятом и не двигался. На третьем этаже отдышалась. На пятом сняла шапку, потому что стало жарко. Дома поставила чайник, спрятала сапоги так, будто они могли выдать её преступление, и села у окна.
Виктор пришёл через двадцать минут. Щёки красные, глаза усталые, пакет пустой. Он вошёл на кухню, увидел её за столом и будто сразу приготовился к обороне.
— Где был? — спросила она.
Он молчал. Смотрел на пакет в руке.
Галина уже знала, что не должна сейчас говорить: “Я всё видела”. Это было бы проще. Можно было бы броситься к нему с нежностью, устроить сцену, извиниться за ревность, поплакать. В сериале так бы и сделали. Но в их жизни на подоконнике стояла кастрюля с холодным борщом, в ванной капал кран, а в комнате ждали неоплаченные квитанции. Сцены им не подходили.
— Ладно, — сказала она. — Мой руки. Суп греть?
Он кивнул. Через минуту, уже у раковины, вдруг произнёс: “Сыр… ни… ки были… нор… нормальные”.
Галина отвернулась к плите, чтобы он не видел её лица.
— Нормальные? Я тут, между прочим, старалась, а он мне нормальные. Повар ресторанный нашёлся.
Он почти улыбнулся. Почти — это было много.
После этого Галина начала следить регулярно. Не каждый день, конечно. Не маньячка же. Но через день — вполне. Она придумала приличные причины: то мусор вынести, то соль купить, то Зине вернуть банку, хотя банка была её собственная. Слежка стала отдельным видом гимнастики. Она пряталась за тополем, за газетным стендом, однажды за спиной у школьника, который был ниже её на голову и очень испугался. Валера-дворник быстро всё понял и однажды молча подвинул свой мусорный контейнер так, чтобы ей было удобнее смотреть. Галина потом за это принесла ему пирожок, а он сказал: “За оперативную работу”.
Она узнавала Виктора заново. Он тренировался каждый раз. Иногда просто слова: “магазин”, “спасибо”, “Галя”, “домой”. Иногда фразы. “Не сердись”. “Я сам”. “Не подсказывай”. Последняя фраза выходила у него особенно упорно. Он повторял её голубям с такой серьёзностью, будто готовился к государственному экзамену. Галина слушала и злилась на себя задним числом. Сколько раз она договаривала за него из доброты? Десятки. Сотни. А он, выходит, не помощи просил, а места для своих кривых, но собственных слов.
Однажды к Виктору подошла Зина с собачкой. Галина напряглась, хотя Зине было семьдесят и собачка ревновала её к фонарным столбам. Зина что-то спросила, Виктор начал отвечать, запнулся, махнул рукой. Галина из-за тополя чуть не выскочила: сейчас, мол, я тебе отвечу. Но Зина неожиданно не стала торопить. Стояла, ждала, собачка наматывала поводок вокруг её ног. Наконец Виктор сказал: “Пти… птицы едят… а люди… су… судят”. Зина хмыкнула и ответила: “Люди потому и худее”. Потом пошла дальше.
Вечером Галина спросила как бы между прочим: “Ты с Зинкой болтал?” Виктор насторожился: “С ка… кой?” Она закатила глаза: “Ой, артист. У нас во дворе Зинок как голубей”. Он улыбнулся уже заметнее.
Ревность не исчезла сразу. Она просто стала другой. Теперь Галина ревновала не к женщине и не к птицам, а к тому месту за магазином, где Виктор позволял себе быть слабым. Ей обидно было, что он выбрал для этого не кухню, не её, не их старый диван с продавленной серединой. Обидно и понятно одновременно. На кухне она слишком хорошо его знала прежним. У голубей он мог быть новым, не объясняясь.
Как-то ночью она проснулась и услышала, что Виктор не спит. Он сидел на краю кровати и шевелил губами. В темноте слова были беззвучные. Галина лежала, притворялась спящей и боялась пошевелиться. Он тренировался рядом с ней, но всё равно тайком. Она подумала, что в браке самые интимные вещи иногда происходят не голыми, а вот так: человек сидит в темноте и учится произносить твоё имя, а ты делаешь вид, что не слышишь, чтобы не спугнуть.
Весна пришла грязно. Снег сошёл, оставив во дворе бутылочные крышки, окурки и прошлогодние листья. Голуби стали ещё наглее. Они уже узнавали Виктора и слетались заранее. Галина однажды несла из магазина картошку и увидела, как он стоит в окружении птиц, как какой-то дворовой царь в старой шапке. Один голубь прыгнул ему на рукав, Виктор засмеялся. Настоящим смехом, коротким, ржавым, но живым. Галина спряталась за берёзой и вдруг почувствовала себя не шпионкой, а дурой. Хорошей дурой, но всё равно.
В тот день она купила пшено. Долго выбирала. Продавщица в ларьке спросила: “Вам какое?” Галина ответила: “Крупное. У меня там публика привередливая”. Продавщица ничего не поняла, но насыпала полный пакет.
Дома она пересыпала пшено в банку из-под кофе и поставила на видное место. Виктор вечером заметил, посмотрел на банку, потом на неё.
— Это… зачем?
Галина чистила морковку и не поднимала глаз.
— Затем. Старое у тебя мелкое. Твои артистки подавятся.
Он молчал так долго, что она уже пожалела. Потом он сел за стол. Не взял банку, не сказал спасибо. Просто сидел, смотрел на её руки, на морковную кожуру, на пакет с картошкой у двери. И наконец произнёс, медленно, с усилием, но целиком: “Я хотел тебе сказать”.
Галина замерла с ножом. Сердце у неё стукнуло так, будто кто-то уронил кастрюлю.
Он не продолжил. Слов опять не хватило. Или смелости. Он закрыл глаза, выдохнул, сжал пальцы на краю стола. Галина очень хотела помочь. Сказать “я знаю”, “не надо”, “потом”, “я поняла”. Все эти удобные женские мостики, по которым мужчина может не идти сам.
Она не сказала.
На плите булькнула кастрюля. За окном хлопнула дверь подъезда. Голуби на козырьке магазина зашевелились, будто кто-то рассыпал по железу серые камни.
Виктор открыл глаза и попробовал ещё раз.
— Не… подсказывай.
Галина кивнула. Поставила нож на стол, села напротив и стала ждать. Не как медсестра. Не как учительница. Не как жена, которая всё давно знает. Как человек, которому наконец решили сказать что-то важное и дали трудную честь дослушать до конца.
Слова шли долго. Неровно. Некрасиво. Иногда он злился и начинал сначала. Она сидела, пока морковь темнела на доске, пока суп выкипал, пока за стеной сосед включил телевизор. И когда Виктор всё-таки произнёс её имя без запинки, Галина Андреевна не заплакала. Только тихо подвинула к нему банку с пшеном, как будто это была не еда для голубей, а общая семейная победа, которую нельзя громко праздновать.







