9 мин чтения 39

Я отец-одиночка, и я удочерил девочку, от которой отказались 20 семей, но настоящий шок ждал меня после её документов.

Я отец-одиночка, и я удочерил девочку, от которой отказались 20 семей, но настоящий шок ждал меня после её документов.

Я случайно встретил старого знакомого в небольшом кафе у трассы. Мы не виделись много лет, разговор сначала был обычный, ни о чём, но потом он вдруг замолчал, покрутил чашку в руках и сказал, что они с женой были двадцатой семьёй, отказавшейся от одной девочки.

Сказал он это так, будто до сих пор не может себе простить.

Я не сразу понял, о чём речь, и переспросил. Оказалось, речь шла об удочерении. Девочка жила в доме ребёнка в районном центре и ждала уже больше года. У неё был синдром Дауна. Сначала они почти сразу согласились, потом получили документы, прочитали медкарту, испугались и в последний момент отказались.

— Может, ты хотя бы чем-то поможешь, — сказал он под конец. — Не знаю... вещи купишь, оплатишь что-то. Просто сделаешь её жизнь хоть немного легче.

Я кивнул, но уже тогда понимал, что после такого разговора вряд ли смогу просто забыть об этой истории.

На следующее утро я поехал туда без звонков и без плана. Сам до конца не понимал, зачем еду и что собираюсь делать. Наверное, хотел просто увидеть этого ребёнка своими глазами, чтобы перестать думать о чужом рассказе как о чём-то далёком.

В доме ребёнка меня попросили подождать. Минут через сорок сотрудница вернулась с маленькой девочкой на руках. На ней был жёлтый костюмчик, один носок всё время сползал, а сама она выглядела такой крошечной, что у меня внутри всё сжалось.

— Это Маша, — сказала женщина и сразу передала её мне.

Я даже не успел приготовиться.

Маша оказалась тёплой, тяжёленькой, настоящей. И как только я взял её на руки, она крепко вцепилась пальцами в ворот моей рубашки, будто заранее боялась, что и я сейчас отойду, верну её обратно и тоже исчезну.

Сотрудница тихо сказала:

— Она спокойная. Не капризная.

И именно эта фраза задела меня сильнее всего. Как будто мне не ребёнка показывали, а пытались убедить, что с ней будет не слишком трудно, что она удобная, тихая и поэтому её всё-таки можно взять.

Я держал Машу дольше, чем собирался. Потом попросил показать её документы.

Женщина заметно замялась, но всё же принесла папку. Я открыл её прямо там, за столом.

Дата рождения. Вес. Диагноз подтверждён в первые дни жизни.

Потом следующая страница.

Потом ещё одна.

Я перечитал всё один раз. Потом второй. Потом снова вернулся к началу, потому что не мог поверить, что вижу это своими глазами.

В этот момент я уже почти не смотрел на бумаги. Я смотрел на Машу, которая всё так же держалась за мою рубашку и спокойно сидела у меня на руках, будто давно всё решила за нас обоих.

Тогда я попросил у сотрудницы телефон.

— Можно позвонить?

Она молча подвинула аппарат.

Я набрал номер, на который не звонил уже девять лет. Когда мне ответили, я не стал ничего объяснять долго. Я сказал только:

— Приезжай немедленно. Мне только что дали документы девочки, от которой отказались двадцать семей. И если я правильно понял, они отказывались не из-за диагноза...

Вера молчала долго. Я слышал, как у неё на кухне работает радио.

— Ты пьяный? — спросила она наконец.

— Я за рулём.

— Тогда тем более непонятно.

Я сказал, где нахожусь. Она снова помолчала и ответила, что у неё смена до пятницы и что в субботу она приедет, если я к тому времени не передумаю. И положила трубку раньше, чем я успел сказать спасибо.

Я вернулся к столу. Маша к тому моменту уже сползла с моих коленей на пол и возила по линолеуму пластмассовую крышку от банки. Тамара Ивановна — так звали сотрудницу — смотрела на меня без всякого выражения, как смотрят на человека, который обязательно уедет.

Я снова открыл папку на той странице, из-за которой у меня всё внутри перевернулось. Она была самая обычная, напечатанная мелким шрифтом. Сведения о братьях и сёстрах. Матвей, две тысячи восемнадцатого года рождения. Мать та же. Находится в детском доме в Лунёве, сорок километров отсюда.

— Ему семь, — сказал я.

— Восемь в ноябре.

— И его тоже никто?

— За ним приезжали два раза. — Тамара Ивановна поправила стопку бумаг, которая и так лежала ровно. — Один раз даже забирали. Через четыре месяца вернули. Написали, что не справились с адаптацией.

— А эти двадцать семей...

— Двадцать — это вам кто сказал? — Она усмехнулась одними губами. — Ну, значит, кто-то считал внимательнее меня. Я не считала. Приезжали и за ней, и за ним. Порознь. Про Машу узнают — умиляются. Потом им говорят, что есть брат и что разлучать нельзя. И всё.

— Совсем всё?

— Бывает по-разному. Кто-то честно говорит: диагноз не потяну. Кто-то ничего не говорит, просто перестаёт отвечать на звонки. Одна пара три недели ездила, вещи привозили. Хорошие люди, между прочим. Я на них не в обиде.

Я спросил, можно ли взять только Машу. Тамара Ивановна впервые посмотрела мне прямо в глаза.

— Через суд. Если докажете, что так им обоим лучше. Обычно не разрешают. И правильно не разрешают.

Маша уронила крышку и потянулась ко мне снизу, обеими руками, как тянутся к тому, кто уже один раз взял на руки. Я поднял её и понял, что вслух ничего решать сейчас не буду. Иначе решу.

По дороге домой я свернул не туда, куда собирался. Олег жил в двадцати минутах от той самой кафешки. Я нашёл его во дворе, он менял колесо на прицепе.

Он мне обрадовался. Потом увидел моё лицо и перестал.

— Ты ездил, — сказал он.

— Ездил.

— И?

— Олег, ты вчера сказал, что вы испугались медкарты.

Он вытер руки о тряпку. Долго вытирал, тщательно, между пальцами.

— Ну а что я должен был сказать? — Он посмотрел куда-то в сторону забора. — Мы бы взяли Машу. Ир уже кроватку смотрела. А потом нам сказали, что есть брат, что их вдвоём. Ему семь. Ира говорит: Олег, я не потяну сразу двоих, и один ещё такой. Я подумал сутки и согласился с ней. Про диагноз — это правда легче произносится, ты уж извини.

Я молчал. Мне хотелось сказать что-нибудь тяжёлое, и я даже начал подбирать слова, но Олег меня опередил.

— А ты, значит, потянешь? — спросил он без злости, просто спросил. — Тебе полтинник скоро. Ты в рейсах живёшь. Жены нет. Ты вообще памперс менял хоть раз?

— Нет.

— Вот и я про то.

Он был прав, и это было самое неприятное во всём разговоре. Он оказался прав в единственном вопросе, который на тот момент имел значение.

Вера приехала в субботу автобусом, с сумкой, в которой были пироги, — она всегда возит пироги, даже когда едет ругаться. Мы не виделись девять лет. Девять лет назад у нас умерла мать. Два года до этого она лежала после инсульта у Веры, а я исправно переводил деньги, приезжал три раза и на похороны не успел, потому что стоял в Смоленске под разгрузкой. Вера тогда сказала мне по телефону одну фразу: «Тебе всегда проще перевести». С тех пор мы не разговаривали.

Она обошла мой дом, посмотрела на пустую вторую комнату, где я держал запчасти, на потолок в кухне, на голые лампочки.

— Рассказывай.

Я рассказал. Про кафе, про Олега, про жёлтый костюмчик, про носок, который сползал, про страницу с фамилией мальчика.

Вера села, положила руки на стол и сказала:

— Нет.

— Что нет?

— Не благословляю, если ты за этим меня вызывал. Серёж, ты не детей хочешь. Ты хочешь перестать себя чувствовать так, как ты себя чувствуешь после того разговора в кафе. Это разные вещи. Первое проходит через полгода, а дети остаются.

— Может, и так.

— Не «может, и так», — она повысила голос. — Ты знаешь, что такое ребёнок из учреждения? Ты знаешь, что он тебе будет два года проверять, настоящий ты или нет? А ты у нас человек короткий. Ты матери в больницу денег присылал, лишь бы не сидеть у койки.

— Присылал.

— И тут пришлёшь.

— Не пришлю, — сказал я. — Мне уже предложили прислать. Олег и предложил. Я поэтому туда и поехал.

Вера отвернулась к окну. Потом сказала, что помогать не сможет, потому что у неё Денис на шее и своя мать мужа, и что если я всё-таки полезу, то пусть я хотя бы в опеке не рассказываю, что мне поможет сестра.

Я в опеке потом именно так и сказал. Что поможет сестра. Это была моя первая ложь в этой истории и не последняя.

Матвея мне показали через две недели, по направлению. Детский дом в Лунёве стоял за школой, в бывшем интернате, с крашеной панелью по стенам. Воспитательница по дороге успела сообщить мне, что мальчик «сложный»: берёт чужое, дерётся, был возврат, стоит на учёте у психолога.

Он оказался маленький, меньше своих семи с половиной, стриженный под машинку, с обкусанными ногтями. Сел напротив меня за стол, сложил руки, как на уроке, и стал ждать.

— Меня Сергей зовут, — сказал я.

— Здрасьте.

— Я тут… знакомлюсь пока.

— Понятно, — сказал он. И спросил: — У вас собака есть?

— Нет. Кот на базе живёт, но он не мой.

— А могли бы завести?

— Мог бы, наверное.

Он кивнул с таким видом, будто внёс данные в таблицу. Дальше разговор не пошёл. Он собирал пазл, а я сидел и не знал, куда девать руки. Через сорок минут воспитательница сказала, что пора, и я встал.

У двери Матвей вдруг спросил, не оборачиваясь:

— Вы за Машкой?

Я замешкался. Ровно на секунду, но он эту секунду услышал.

— Ясно, — сказал он. — Ей два. Она мелкая, но нормальная. Она не орёт даже.

— Ты её видел?

— Нас возили один раз. На Новый год. — Он поставил на место последний кусочек пазла и придавил ладонью. — Вы если только за ней, вы скажите сразу. Я привыкший, мне нормально.

Я вышел на улицу и минут двадцать сидел в машине, не заводя.

Дальше началось то, о чём в кино не показывают. Школа приёмных родителей по субботам, восемь занятий, в группе одни пары, я один мужик без жены, и на первом же занятии психолог спросила, кто мне будет помогать. Я сказал: сестра. Медкомиссия, флюорография, нарколог, справка о доходах, справка об отсутствии судимости, характеристика с работы. Обследование жилищных условий: инспектор Наталья Борисовна ходила по дому и записывала, а я шёл за ней и слышал собственным ухом, как жалко звучит «здесь у меня будет детская».

Фуру я продал. Она была в кредите, я закрыл остаток и ушёл на местную базу возить щебень на самосвале. Денег стало почти вдвое меньше, зато я каждый вечер был дома. Дом за лето я переделал: вторая комната, обои, две кровати, окно поменял. Деньги на окно взял у Олега — он сам предложил, приехал, привёз конверт и сказал: «Хоть так», и уехал очень быстро, будто у него горело.

В сентябре Наталья Борисовна позвонила Вере. Так положено — они звонят близким родственникам, спрашивают, в курсе ли те и готовы ли поддержать.

Вера приехала через день, без пирогов.

— Ты меня в бумагу вписал?

— Я устно сказал.

— Ты сказал женщине из опеки, что тебе поможет сестра, — она говорила тихо, и это было хуже, чем крик. — Ты про меня решил. Опять. Как с матерью решил, что деньгами закроешь, так и тут.

— Вер…

— Я тебе не обещала ни одного дня.

— Знаю.

Она постояла в новой комнате, потрогала занавеску, которую я прибил гвоздями, потому что карниза не нашёл.

— Гвоздями, — сказала она. — Господи.

На следующий день она поехала со мной в райцентр за карнизом и осталась до воскресенья.

Забрал я их в конце октября. Сначала под опеку — так быстрее, а про усыновление мне сказали думать потом. Маша всю дорогу спала, а Матвей сидел сзади прямо, в куртке, застёгнутой до горла, с рюкзаком на коленях, и не задал ни одного вопроса. Дома он снял ботинки, поставил их ровно, отнёс рюкзак к своей кровати и спросил, где можно мыть посуду.

Первые два месяца я вспоминаю кусками. Маша не ходила — в два с половиной она только-только начинала переступать вдоль стенки, и мы каждый вечер ходили по коридору: она держалась за плинтус, я полз рядом на коленях. Массаж, дефектолог в области раз в неделю, отиты, температура под сорок в ноябре, я тогда третий раз в жизни вызвал скорую и первый раз — себе не для перелома. Матвея взяли в первый класс, восьмилетнего, к семилеткам. Он прятал хлеб под матрас. Я нашёл, ничего не сказал, просто стал класть на кухне булку в открытом виде, чтобы он видел, что она есть. Хлеб из-под матраса исчез только к весне.

Он не был злым. Он был вежливым до жути, и с Машей — терпеливее меня. Он мог полчаса подряд катать ей мяч. А потом ни с того ни с сего сбрасывал со стола кружку и смотрел мне в лицо.

В феврале мне позвонили из школы. Матвей ударил мальчика ручкой в плечо, до крови, и сказал учительнице, что тот сам напросился. Я приехал с базы в спецовке, слушал завуча, извинялся, обещал. Дома он молчал, и я сорвался. Я кричал минут пять. Я сказал ему, что я всё бросил, что я фуру продал, что я вторую комнату сделал, что я не для того его брал, чтобы меня в школу вызывали как последнего алкаша.

Он выслушал молча. Потом ушёл в комнату и вышел оттуда через три минуты в куртке и с рюкзаком.

— Отвезите меня обратно, — сказал он. — Только Машку оставьте. Она вам подходит.

И я — я это буду помнить до конца — сказал:

— Поехали.

Я посадил его в машину. Маша осталась с соседкой, я сказал, что на полчаса. Мы выехали на трассу, было темно, шёл мокрый снег, и я гнал, потому что был уверен в своей правоте, а потом вдруг перестал быть уверен. На повороте на Лунёво я съехал на обочину и заглушил мотор.

Мы сидели минуты три. Он не плакал. Он смотрел прямо перед собой, на снег в свете фар.

— Можно я Машке до свидания скажу? — спросил он. — Мне тогда не дали.

Я развернулся через сплошную, на камеру, и мне потом пришёл штраф, который я хранил в бардачке всю зиму.

Дома он разделся, поставил ботинки ровно и лёг спать. Рюкзак остался стоять у двери в прихожей. Он его не разбирал. Он ходил мимо него в школу и из школы, и я ходил мимо него на работу, и мы оба делали вид, что его там нет.

Вера, когда я ей рассказал по телефону, не стала меня утешать.

— Он тебе теперь года три верить не будет, — сказала она. — И правильно. Ты знаешь, что ты сделал? Ты стал двадцать первым. Просто вовремя затормозил.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь. Я в пятницу приеду.

Она стала приезжать раз в месяц, на выходные, с сумкой. Мы не помирились — она до сих пор при случае напоминает мне про Смоленск и про мать, и я это заслужил. Но у неё в телефоне теперь лежат Машины фотографии, и Денис сколотил нам качели на участке, кривые, зато железные.

Весной я подал документы на усыновление. Сначала на обоих.

Матвей узнал об этом от Натальи Борисовны — она приехала на плановое посещение, разговаривала с ним отдельно, как положено. Вышла ко мне на крыльцо и сказала, что мальчик просит не менять ему фамилию и вообще пока не надо.

Вечером я спросил его сам.

— Мотя, ты не хочешь?

Он возил вилкой по тарелке.

— Я хочу тут жить, — сказал он. — Просто фамилия пусть остаётся. Вдруг она искать будет.

Мать их лишили прав шесть лет назад. Она ни разу не приезжала, и я об этом знал, и он об этом знал тоже — ему в детском доме объяснили, там не стесняются в выражениях. Я открыл рот, чтобы сказать что-нибудь разумное, и закрыл.

— Пусть остаётся, — сказал я.

Машу я удочерил в июне. Суд шёл двадцать минут, судья спросила, понимаю ли я особенности состояния здоровья ребёнка, и я сказал, что понимаю. Матвея на суд не взяли, он сидел с Верой в коридоре. Когда мы вышли, он спросил только:

— Ну что, всё?

— Всё.

— Тогда пошли, я мороженое обещал.

Мы остались приёмной семьёй для него и обычной семьёй для неё, и в бумагах у нас теперь такая каша, что Наталья Борисовна каждый раз вздыхает, разбирая наши отчёты.

Маша заговорила в августе, ей было почти четыре. Мы этого ждали давно, дефектолог предупреждала, что может и позже, и я, честно говоря, уже настроился на «позже». Она сидела на полу в коридоре, среди кубиков, и вдруг совершенно отчётливо сказала:

— Мотя.

Матвей стоял в дверях с мокрой головой, только из душа. Он замер, а потом сказал ей ужасно взрослым голосом:

— Ну наконец-то. Ещё раз.

Она сказала ещё раз. И ещё раз. Они минут сорок этим занимались, я слышал из кухни.

Потом он пришёл ко мне и сообщил, деловито вытирая волосы полотенцем:

— «Папа» ей сложнее. Там два раза одинаково, она путается. Я поработаю.

Рюкзак к тому времени уже стоял не в прихожей, а в шкафу. Разобрать он его так и не разобрал.