Штырь швырнул деньги обратно на прилавок и потребовал вдвое больше. Леся побледнела, а из тесной подсобки донёсся испуганный плач её пятилетней дочери.
— Либо платишь, либо убираешься отсюда вместе с ребёнком, — процедил рэкетир так громко, чтобы слышал весь рынок.
Торговки опустили глаза. Никто не решался вмешаться. Только пожилая Галина Михайловна продолжала спокойно перевязывать бечёвкой круг домашней колбасы.
— Оставь девочку, — сказала она, даже не повысив голоса.
Штырь медленно повернулся. Перед ним стояла сухонькая старуха в тёмном платке и стёганой куртке. Лёгкая добыча, на которой можно при всех показать свою власть.
Он обошёл прилавок, сгрёб Галину за воротник и потянул к разложенному мясу. В следующую секунду его рука неестественно вывернулась, ноги потеряли опору, а сам он тяжело рухнул между торговыми рядами.
Толпа ахнула.
Взбешённый Штырь вскочил и снова бросился на старуху. Галина лишь сместилась в сторону и нанесла один короткий удар. Здоровенный мужчина повалился на бок, схватился за ногу и больше не поднялся.
Его приятели замерли, не решаясь приблизиться. А Галина спокойно поправила платок, словно ничего особенного не произошло.
Она ещё не знала, что за рынком давно наблюдали из чёрного седана. Мужчина на заднем сиденье впервые подался вперёд и внимательно посмотрел на неё через приспущенное стекло.
Он коротко велел узнать о старухе всё.
Позже ему принесли небольшую справку. Главарь лениво развернул лист, пробежал глазами первую строку, затем резко выпрямился и снова посмотрел в сторону мясных рядов.
Пальцы застыли на бумаге, с лица исчезло прежнее спокойствие — главарь побелел, когда понял, кто она…
Он вышел из машины сам, чего не делал уже года три.
Рынок увидел, как человек в длинном пальто идёт между рядами, и притих окончательно. Штыря к тому времени уже подняли, посадили на пустой ящик, и он держал ногу двумя руками, шипя сквозь зубы.
Гурей прошёл мимо него, не остановившись.
У мясного прилавка он снял перчатку.
— Галина Михайловна, — сказал он и почему-то опустил глаза на её руки. Руки были красные, в трещинах от рассола, с коротко стрижеными ногтями. Нож лежал под правой ладонью так, как кладут инструмент люди, которых учили.
Старуха посмотрела на него без всякого интереса.
— Гурьев, — сказала она. — Локти всё так же разводишь. Ты его правой брал, а надо было корпусом.
Кто-то из торговок нервно хихикнул и сразу замолчал.
— Я не брал, — сказал Гурей.
— Ты смотрел, — ответила Галина Михайловна и опять взялась за бечёвку.
Он постоял ещё немного. За спиной ждали, и это ожидание давило ему на затылок.
— Тёма, — не оборачиваясь, позвал он. — Верни женщине деньги. И за прошлый месяц верни.
Тёма, парень с барсеткой, шагнул к Лесе и выложил на прилавок мятые купюры. Леся не сразу решилась их взять — оглянулась на подсобку, откуда всё ещё доносился всхлип, потом сгребла деньги обеими руками.
— Штыря в машину, — сказал Гурей. — И к Панкратову его, в травму, пусть гипс кладут.
Штыря понесли под руки. Он выворачивал голову и смотрел на старуху так, как смотрят, когда запоминают на потом.
Уже у выхода Гурей вернулся.
— Галина Михайловна. Вам с ряда больше платить не надо. Никогда.
— Мне это не надо, — сказала она.
— Что не надо?
— Твоего «никогда».
Он ушёл. За ним закрылись железные воротца, взревел седан, и рынок медленно, недоверчиво загудел, как гудит вода перед закипанием.
Вечером у гаражей на Заречной Штырь сидел в машине с задранной штаниной и свежим гипсом. Гурей курил, прислонившись к стене.
— Рынок отдашь Тёме, — сказал он.
— Родь, ты чего? — Штырь дёрнулся и сморщился. — Из-за бабки? Ей шестьдесят лет!
— Шестьдесят два.
— Да она мне ногу сломала!
— Значит, шестьдесят два против тридцати. — Гурей стряхнул пепел. — И весь рынок это видел. Мне такой человек на рынке не нужен.
Штырь замолчал. Он не был дураком и понимал, что за словами стоит не бабка. Он два месяца тянул с деньгами, потому что влез в дело с фурами, дело сгорело, а долг остался, и долг был не Гурею, а Мазуркевичу, что было хуже в несколько раз.
— Мне отдавать надо, — сказал он глухо. — Ты знаешь кому.
— Знаю.
— И как я теперь?
— Не моя забота.
Гурей затушил сигарету о кирпич и пошёл к своей машине. Он мог бы дать Штырю денег и закрыть вопрос — на тот момент это стоило меньше, чем он тратил за месяц на кафе на Советской. Но ему было противно, а когда Гурею было противно, он делал то, о чём потом жалел.
Он не дал.
Через полторы недели порядок на рынке начал ползти.
Первой пришла Раиса из бакалеи. Встала перед Тёмой, поставила кулаки на бока.
— А почему мясным не надо, а мне надо?
— Не мясным, — устало сказал Тёма. — Одной Ковалёвой.
— А чем она лучше? У меня муж лежачий.
За Раисой пришли обувные, за обувными — цветочные, за цветочными — двое кавказцев с зеленью, которые вообще ничего не говорили, а просто стали давать половину и смотреть в глаза. Тёма приехал к Гурею на дачу и полчаса объяснял, что так нельзя, что если одному сделать исключение, то через месяц сбор развалится весь, и это не жадность, это арифметика.
— Родион Аркадьич, они же не идиоты. Они видят.
— Пусть видят.
— Мазут видит тоже.
Вот это было хуже.
А потом случилось то, чего Гурей вообще не предполагал.
В четверг у кафе на Советской его нашла Галина Михайловна. Приехала на автобусе, в той же стёганой куртке, с сумкой, от которой пахло копчёным. Охранник Лёва не хотел пускать, и она просто села на ступеньку и стала ждать, и просидела сорок минут, пока Гурей не вышел.
Она достала из кармана свёрток и протянула ему.
— Что это?
— За месяц. И за тот, что вы вернули.
Гурей сунул руки в карманы.
— Я сказал — не надо.
— А я говорю — надо. — Она положила деньги на капот, потому что он не брал. — Из-за меня Раиса скандалит. Из-за меня Тёма твой ходит по ряду весь красный. Я тридцать лет в зале работала, Гурьев. Я знаю, что бывает, когда для одного правила отменяют. Все остальные начинают друг друга грызть.
— Это мой рынок.
— Это моё место. Я за него платила и буду платить.
Он посмотрел на свёрток. Там было тысяч триста, старыми, мятыми, перетянутыми аптечной резинкой.
— Вы понимаете, что я не благотворительность вам делаю, — сказал он. — Я долг закрываю.
— Ты мне не должен.
— Должен.
— За что? — Она вдруг подняголову, и Гурей увидел, что она злится по-настоящему, в первый раз за все дни. — За то, что я тебя из секции выгнала? Так я тебя за дело выгнала. Ты Сашку Дёмина за школой валял на асфальте, а он на голову тебя меньше был.
— Я помню.
— И я помню. — Она поправила платок. — И до сих пор не знаю, правильно ли сделала. Может, надо было три месяца драить полы и обратно в зал. А я сказала — уходи и не приходи. Тебе четырнадцать было.
— Шестнадцать.
— Пятнадцать, — сказала она. — У меня журналы сохранились.
Деньги остались на капоте. Гурей стоял и смотрел на них, пока она не ушла к остановке, и не пошёл её провожать, потому что понимал, что она откажется.
Вечером он велел Тёме брать с мясного ряда как со всех. Тёма выдохнул так, будто с него сняли мешок цемента.
Но сам Гурей поехал к ДК «Металлист».
Дом культуры стоял на прежнем месте, серый, с осыпавшимися буквами на фасаде, и от «Металлиста» осталось «МЕТА ИСТ». Спортивный зал в правом крыле был занят: над бывшим входом висела вывеска «Мебель Ким», в тамбуре стояли рулоны поролона, а там, где когда-то лежали борцовские ковры, теперь громоздились разобранные шкафы и пахло лаком.
Гурей постоял в дверях. Ему было тридцать семь, у него было две машины, кафе, доля в двух рынках и семнадцать человек, которые делали, что он скажет. И он не мог понять, отчего ему так плохо стоять в этом тамбуре.
Хозяин, невысокий Ким, вышел из-за шкафов и осторожно спросил, чем помочь.
— Аренда у тебя до какого?
Ким побледнел не хуже самого Гурея на рынке.
Через три дня Гурей приехал к Галине Михайловне домой, в двухэтажку на Гидролизной. Квартира была маленькая, чистая, с фотографиями на стене: мальчишки в самбовках, ряд за рядом, десятилетиями. В углу стояли две коробки, и из них торчали кубки, завёрнутые в газеты.
Он положил на стол бумаги.
— Зал в «Металлисте». Оформим на вас. Помещение будет ваше, ремонт я сделаю, ковры куплю новые, японские. Наберёте детей, как раньше.
Она вытерла руки полотенцем и села. Долго читала — читала внимательно, шевеля губами, как читают люди, привыкшие к ведомостям.
— А мебельщик где будет?
— Найдёт себе.
— Найдёт себе, — повторила она.
— Галина Михайловна, у него аренда на девять месяцев осталась, это не вопрос вообще.
— Это вопрос. — Она отодвинула бумаги. — У него, я думаю, тоже дети.
— Трое, — сказал Гурей раньше, чем сообразил, что этим себя выдаёт.
— Ну вот. — Она встала и убрала полотенце на крючок. — Я не буду учить мальчишек в комнате, из которой ты человека вытолкал. Мне потом им в глаза смотреть.
— Я его не толкал.
— Ты в дверях постоял. — Она усмехнулась, коротко и невесело. — Гурьев, ты в дверях постоишь, и человек сам вещи собирает. Ты за это деньги получаешь.
Он забрал бумаги и ушёл, и в машине сидел минут десять, не заводя.
Дальше он мог отступить. Правильнее всего было отступить.
Но в конце октября, во вторник, поздно вечером, в подъезде на Гидролизной Галину Михайловну ждали трое.
Штырь был без гипса всего вторую неделю и хромал. С ним пришли двое незнакомых — не свои, взятые за бутылку и сотню. Свет в подъезде не горел, лампочку выкрутили заранее.
Она услышала их на первом пролёте и успела повернуться. Первого, который шёл к ней, она встретила так, как встречала всегда — коротко, без замаха, и он полетел вниз по ступеням и остался лежать, скуля. Второй схватил её за куртку сзади, и она пошла с ним вместе, но лестница есть лестница, и в темноте ей было шестьдесят два.
Штырь ударил её ногой, когда она была уже на полу. Потом ещё раз.
Из квартиры на первом выскочил сосед, электрик Веня, с топориком для мяса и матом на весь дом, и на площадке третьего кто-то забарабанил в дверь и закричал в окно, что вызывает милицию. Они убежали.
Её увезли в четвёртую городскую с переломом трёх рёбер, сломанной в двух местах левой рукой и сотрясением. Милиция приехала и завела дело — обычное дело о хулиганстве в подъезде, каких в тот год в городе было по восемь в неделю.
Гурей узнал утром. Ему позвонил Тёма, у которого на рынке ему рассказали всё в четырёх версиях сразу.
Он приехал в больницу с двумя пакетами и коробкой конфет, поставил всё на подоконник и сел на табурет. Она лежала перевязанная, серая, и дышала мелко, потому что глубоко было больно.
— Кто? — спросил он.
— Темно было.
— Галина Михайловна.
— Темно, — повторила она. И, помолчав: — Ты его не трогай.
— Я его пока и не нашёл.
— Найдёшь. — Она повернула голову. — Гурьев. Я тебя один раз в жизни попрошу. Не надо, чтобы из-за меня человек в землю лёг. Мне потом лежать с этим.
Он ответил не сразу.
— У меня семнадцать человек. Если я это оставлю, послезавтра со мной сядут разговаривать по-другому.
— Значит, у тебя такая работа, — сказала она. — Плохая у тебя работа, Родион.
Штыря он нашёл на шестой день, и нашёл там, где и думал: на автостоянке у вокзала, под Мазуркевичем. Мазут его взял к себе именно потому, что понял: за Штыря придут, а значит, будет разговор, а значит, будет чем торговать.
Разговаривали в кафе на вокзале, при закрытых дверях, вдвоём.
— Отдай его, Юрий Степанович.
— Он мне денег должен. — Мазут ел борщ, аккуратно, подложив салфетку. — Пока должен — он мой. Такой порядок, ты его знаешь.
— Сколько.
Мазут назвал сумму. Она была почти вдвое больше того, что Штырь действительно был должен, и оба это понимали.
— И половину с мясного и молочного ряда мне, — добавил Мазут, не поднимая головы от тарелки. — С первого декабря.
— Половину.
— Родя, ты за старуху воюешь. Люди смотрят. Я тебе объясняю: если человек за старуху платит, значит, он вообще за всё будет платить. Это не я придумал, это они так думают.
Гурей просидел над остывшим чаем минут пять.
Он мог встать и уйти, и через неделю на вокзале началось бы то, что в том году в городе называли «непонятками» и после чего два-три человека обычно исчезали, а один-два садились. Он знал, чем это кончается. Он видел уже трижды.
— С первого декабря, — сказал он. — Половину. И Штыря сегодня.
Штыря привезли к гаражам на Заречной вечером. Он был спокоен, потому что успел договориться сам с собой, что сегодня всё закончится, и от этого спокойствия был почти нормальным человеком — сидел на ящике и жевал спичку.
Гурей стоял и смотрел на него, и стояли Лёва, Дрын и ещё двое, и все ждали, потому что все понимали, что здесь решается вовсе не судьба Штыря.
— Билет, — сказал Гурей.
Лёва не понял.
— Билет ему до Барнаула. Или до Читы, куда там. С вещами на вокзал, посадите и посмотрите, чтоб уехал. Долг Мазуту я закрыл, он свободный.
— Родь… — начал Дрын.
— В городе увижу — второй раз разговора не будет.
Штырь вынул спичку изо рта. Он смотрел на Гурея почти с обидой, как смотрят на человека, который нарушил договор.
— Ты бы лучше меня прикопал, — сказал он. — Мне теперь как?
— Как все живут, так и ты.
Его увезли. А в декабре от Гурея ушли трое: Дрын, потом двоюродный брат Дрына, потом Лёва Косой, который до последнего мялся и объяснял, что просто у Мазуркевича стоянка ближе к дому. С половиной мясного и молочного ряда, отданной на вокзал, Гурей потерял в месяц столько, что закрыл кафе на Советской и продал вторую машину.
Ему объяснили — по-разному, но одинаково по смыслу — что он стал слабым.
Он не спорил. Ему было неинтересно спорить.
В январе он снова приехал в «Металлист».
Ким сидел в своём тамбуре с калькулятором и был совершенно несчастен, потому что мебель в тот год покупали плохо, а за помещение с него дирекция ДК тянула как за золотое, и лак приходилось брать за наличные у одного жулика из Черемхова.
Гурей сел на рулон поролона.
— Тебе сколько надо, чтоб ты сам переехал? По-хорошему, с бумагой, без обид.
Ким подумал и назвал цифру. Потом посмотрел на Гурея и назвал вдвое меньше.
— Первую говори.
Они торговались сорок минут, как торгуются на рынке — с уходами, возвращениями и обидами. Договорились на середине. Гурей отдал деньги, полученные с продажи машины, и ещё занял у одного человека под проценты, чего не делал никогда в жизни. Ким переехал на первый этаж бывшего заводского общежития на Луговой, где было теплее и дешевле, и потом ещё года три рассказывал всем, что ему в девяносто шестом невероятно повезло.
Галина Михайловна вышла из больницы в конце декабря с рукой, которая до конца так и не сгибалась. В феврале она приехала к ДК на автобусе — сама, никого не спросив, — и первым делом пошла не в зал, а на Луговую, к Киму. Просидела у него полтора часа, посмотрела новую мастерскую, попила чаю, поговорила про детей и про лак.
Потом вернулась к «Металлисту», где Гурей ждал в машине, поднялась по ступеням и открыла дверь бывшего зала.
Там было пусто. Пахло лаком, на паркете остались белые круги от банок, в дальнем конце висел ободранный шведский шкаф, ещё её, с шестьдесят третьего года.
Она прошла по залу до середины, наступила несколько раз на паркет, проверяя, не гуляет ли.
— Ковры японские не надо, — сказала она. — Нам бы простые борцовские и покрышку сверху. И маты. Матов надо много, у меня в первый год всегда девчонки половину времени падают.
— Девчонки?
— А что. — Она обернулась. — Сейчас девчонок водят охотнее, чем мальчишек. Мамы боятся за них.
Гурей стоял в дверях, не заходя.
— Бумаги на вас оформим. Помещение ваше, я в нём никто. Только за свет и тепло платить надо будет, а с этим я помогу первый год.
— Второй тоже помоги, — сказала Галина Михайловна деловито. — На первый я и сама наскребу.
Она прошлась вдоль стены, потрогала крюки, на которых когда-то висели канаты.
— И ещё. Ты сюда при детях не заходи.
Он молчал.
— Не потому, что ты плохой, — сказала она, не оборачиваясь. — А потому, что они узнают, кто ты, и мне уже ничего не объяснить. Мне их лет пять держать надо, пока у них голова вырастет. Понимаешь? Я одного не удержала.
— Понимаю, — сказал Гурей.
Секция открылась в сентябре. Народу пришло сорок с чем-то человек, потом осталось двадцать шесть. Списки Галина Михайловна вела в такой же клеёнчатой тетради, как в семьдесят четвёртом, и первым в тетради стоял Ким Андрей, восьми лет, средний сын мебельщика с Луговой.
Гурей привёз маты в кузове грузовика в конце августа, за неделю до начала, — двенадцать штук, синие, из Иркутска, — и сгрузил их с водителем у крыльца сам, потому что грузчиков было жалко нанимать: денег к тому времени стало заметно меньше, и он привыкал считать.
В сентябре он приезжал по вторникам и четвергам, но во двор не заходил. Ставил машину за углом, у трансформаторной будки, откуда было слышно открытое окно зала.
Из окна слышался её голос — сухой, громкий, ничуть не изменившийся за двадцать три года:
— Ноги! Кто тебя учил на прямых ногах стоять? Ещё раз. Корпусом, корпусом работай, не рукой!
Гурей докурил, бросил окурок в лужу и поехал на вокзал — считать, сколько ещё придётся отдать Мазуту до конца года.



