Автобус номер сорок три прогревался у ворот парка, как старый пёс у будки.
Двигатель кашлял, дрожал, выплёвывал сизый дым и всё никак не хотел становиться ровным. На лобовом стекле изнутри намерзал мутный налёт. Николай Егорович провёл по нему рукавицей, оставил широкую грязную дугу и посмотрел на часы.
Пять сорок утра.
Последняя смена.
Он сам себе это слово не говорил. Не любил. Слова, если их произносить, начинают хозяйничать. А так — просто рейс. Просто мороз. Просто старый «ЛиАЗ», у которого дверь закрывается со второго раза, а печка в салоне работает только если ей угрожать.
На проходной диспетчерша Лариса сунула ему путевой лист, не глядя.
— Егорыч, сегодня без фокусов. Машину вечером сдаёшь, ключи тоже. Начальство просило не тянуть.
Начальство просило.
Николай Егорович взял лист двумя пальцами. Бумага была тёплая от принтера, чужая, гладкая. В ней уже всё было решено: маршрут, время, подпись, списание. Его не увольняли красиво. Его «выводили за штат по состоянию». Состояние у него было обычное: колено ноет, спина каменная, давление скачет, но руль держит. Только теперь этого было мало.
— Понял, — сказал он.
Лариса наконец подняла глаза. Ей было около сорока, но на утренних сменах все выглядели старше.
— Ты не дуйся, Егорыч. Молодых берут. Новые автобусы, валидаторы, камеры. Ты сам понимаешь.
Он понимал. Он вообще за жизнь столько всего понял, что от понимания толку не осталось.
В кармане у него лежал бутерброд: чёрный хлеб, сыр, кусок варёной колбасы. Завёрнут в пакет из-под крупы. Дома он сделал его в темноте, чтобы не включать свет на кухне. Свет в пустой квартире всегда казался лишним.
Квартира у него была на первом этаже, угловая, с батареей, которая грела только верхнюю половину. Жена умерла восемь лет назад. Сын жил в Краснодаре, звонил по праздникам и всегда начинал бодро:
— Пап, ты как?
Николай Егорович отвечал:
— Нормально.
И разговор сразу начинал буксовать. Сын не знал, что делать с этим «нормально», а Николай Егорович не хотел подкидывать ему подробностей. Про давление? Про то, что суп в кастрюле киснет быстрее, чем он успевает его съесть? Про то, что в ванной лампочка перегорела месяц назад, и он моется при открытой двери, из коридора?
Не надо.
Он вывел автобус на линию.
Город ещё спал, но уже делал вид, что работает. У киоска с шаурмой дворник долбил лёд ломом. На остановке «Хлебозавод» стояли трое: женщина с красными руками, парень в наушниках и старик с пластиковым пакетом, в котором торчал батон.
Двери открылись с тяжёлым вздохом.
— Проезд оплачиваем, — сказал Николай Егорович в микрофон.
Голос из динамика вышел глухой, будто он говорил из бочки.
Женщина сразу начала:
— У вас опять холодно! Это что за издевательство? Мы деньги платим!
Николай Егорович не ответил. Он научился не отвечать. Пассажир зимой всегда прав, потому что ему холодно. Летом тоже прав, потому что жарко. Весной прав, потому что грязно. Осенью — потому что жизнь не удалась.
На третьей остановке вошла толпа. Школьники с рюкзаками, рабочие в спецовках, две продавщицы из «Магнита», пахнущие сигаретами и мандаринами. Кто-то толкнулся, кто-то выругался. Один мужик с пузом стукнул по кабине кулаком:
— Командир, пошустрее можно? Люди на работу едут!
Николай Егорович посмотрел на него в зеркало. Пузатый был лет сорока пяти, с лицом человека, который всюду опаздывает по чужой вине.
— Можно, — сказал Николай Егорович. — Выйдете и подтолкнёте.
В салоне кто-то прыснул. Пузатый обиделся, но больше не стучал.
К девяти утра автобус прогрелся. Стёкла запотели, по полу потекла чёрная каша с обуви. У кабины болталась старая тряпка, рядом дребезжала коробочка с мелочью, которую забывали пассажиры. Николай Егорович вёл машину по маршруту, который знал лучше собственной кухни: поворот у аптеки, яма возле школы, светофор, где зелёный горит три секунды, бабка с тележкой у рынка, которая всегда бежит, даже когда автобус пустой.
Он возил этот город тридцать шесть лет.
В молодости гордился. Надевал чистую рубашку, брился перед сменой, руль протирал. Тогда ему казалось: автобус — это дело. Люди входят с чужими заботами, а он везёт их туда, где они кому-то нужны.
Потом гордость стёрлась. Осталось расписание.
Около обеда позвонил начальник колонны.
— Егорыч, ты где?
— На линии.
— Я вижу, что не в бане. Опоздание семь минут.
— Пробка у поликлиники.
— Всегда пробки. Сегодня не растягивай. Вечером автобус в бокс, сам ко мне. И без твоих этих разговоров.
Николай Егорович хотел сказать: «Каких?» Потом вспомнил, что разговоры у него всегда одни — про тормоза, печку, резину и то, что людей нельзя возить как мешки с картошкой. Начальству такие разговоры мешали оптимизировать.
Он убрал телефон.
На конечной, где за остановкой начинались гаражи и пустырь, он вышел покурить, хотя бросил два года назад. Сигареты не было. Просто стоял с двумя пальцами у губ, как дурак. Ветер гнал по асфальту сухой снег. За киоском с кофе ругались голуби.
В автобус вошёл мальчик.
Николай Егорович заметил его не сразу. Мальчик был невысокий, худой, лет одиннадцати, в куртке не по размеру. Рукава закрывали кисти, шапка съехала на глаза. В руках — школьный рюкзак, слишком плоский для школьного дня.
Он прошёл в салон и сел на одиночное место за средней дверью. Не стал прикладывать карту. Не полез за деньгами. Просто сел, как будто имел право.
Николай Егорович поднялся в кабину.
— Мальчик, проезд.
Тот не услышал или сделал вид.
— Эй, школьник. Проезд оплачиваем.
Мальчик повернул голову. Лицо у него было бледное, нос красный, губы потрескавшиеся. Глаза — взрослые, неприятно внимательные.
— У меня проездной.
— Покажи.
Мальчик полез в карман, долго шарил, вытащил какую-то карточку без обложки. Николай Егорович махнул рукой:
— Ладно.
Карточку он не разглядел. Может, настоящая. Может, старая. Может, вообще от библиотеки. Не его дело. Сегодня последний день, не хватало ещё с ребёнком воевать за двадцать пять рублей.
Мальчик доехал до «Северного кольца», потом не вышел. Автобус пошёл обратно, он остался сидеть. На второй круг тоже. На третьем Николай Егорович уже начал злиться.
Он не любил бесцельных пассажиров. Все должны ехать куда-то. К врачу, на завод, к любовнице, в суд, за хлебом. А этот просто катался. Сидел, то закрывал глаза, то смотрел в окно, то прижимал рюкзак к животу. Своя остановка проплывала мимо него круг за кругом, и он ни разу не двинулся к двери — словно ехать домой было ему нужно меньше всего на свете.
К четырём вечера, когда мальчик намотал уже добрых полдня, салон снова набился. Женщина с коляской ругалась с подростками, которые заняли площадку. Пенсионер требовал открыть переднюю дверь, хотя на ней висела табличка «Не работает». В автобусе пахло мокрой шерстью, дешёвыми духами и чьей-то рыбой.
Мальчик сидел на том же месте.
У «Дома быта» вошла контролёрша. Низкая, круглая, с лицом пельменя и глазами налоговой.
— Билеты приготовили!
Пассажиры зашуршали картами. Николай Егорович посмотрел в зеркало. Мальчик застыл.
Контролёрша дошла до него быстро.
— Проезд.
Он протянул карточку.
— Это что? — спросила она.
— Проездной.
— Это читательский билет.
В салоне сразу оживились. Люди любят чужой позор, если он не задерживает их слишком долго.
— Высаживайте, — сказала контролёрша Николаю Егоровичу. — И акт составим.
Мальчик молчал. Даже не оправдывался. Только пальцы на рюкзаке побелели.
Николай Егорович почувствовал раздражение. Не к контролёрше. Не к мальчику. К этой сцене. К тому, что всем вдруг стало важно: бумажка не та, ребёнок не оплатил, порядок нарушен. А то, что у ребёнка уши синие от холода, никому не мешало.
— Оплачу, — сказал он.
Контролёрша повернулась к кабине.
— Что?
— Я сказал, оплачу.
— Егорыч, ты чего? По инструкции нельзя.
— По инструкции у меня печка должна работать.
Салон замолчал. Контролёрша поджала губы, взяла у него мелочь, пробила билет и сунула мальчику.
— Благотворительность развели.
Николай Егорович закрыл двери резче, чем надо. Автобус дёрнулся. Кто-то сзади крикнул, что водить надо нормально.
Он не ответил.
На конечной мальчик снова не вышел.
Николай Егорович заглушил двигатель, снял шапку, провёл ладонью по седым волосам. В салоне сидел только этот пацан. За окнами темнело. Конечная была пустая: ларёк, сугробы, чёрные гаражи, собака возле мусорки.
— Ты домой не едешь?
Мальчик посмотрел в окно.
— Еду.
— Куда?
— На «Швейную».
«Швейная» была три остановки назад. И сегодня автобус проезжал её не раз и не два.
— Ты её сто раз проехал.
— Знаю.
Николай Егорович вышел из кабины и прошёл по салону. Колени хрустнули так громко, будто тоже увольнялись.
— Как зовут?
— Даня.
— Сколько лет?
— Одиннадцать.
— Почему катаешься?
Даня пожал плечами.
У детей есть этот жест. Маленький, тощий, а в нём уже целая стена.
— Дома холодно? — спросил Николай Егорович.
Мальчик не ответил. Потом сказал:
— Не только.
Это «не только» легло между ними тяжело. В нём была кухня без света, мать, которая спит днём, чужой мужик, который злится на всё, соседи, которые слышат, но не вмешиваются. Может, всего этого и не было. Может, было хуже. Николай Егорович не стал расспрашивать. Расспросы иногда похожи на сапоги: вроде идёшь помочь, а топчешь.
Он вернулся в кабину, достал свой бутерброд.
— Ешь.
Даня взял не сразу. Сначала посмотрел, будто проверял, не придётся ли потом за это платить.
— Я не голодный.
— Это хорошо. Значит, не подавишься.
Мальчик всё-таки взял. Ел быстро, но старался не показать. Хлеб крошился на куртку. Николай Егорович сделал вид, что не видит.
Телефон опять зазвонил.
Начальник.
— Егорыч, ты почему стоишь? У тебя рейс.
— Стою по техническим причинам.
— Что опять?
Николай Егорович посмотрел на мальчика, на его красные руки, на плоский рюкзак, на пробитый билет, который тот так и держал в кулаке.
— Пассажир замёрз.
На том конце помолчали.
— Ты издеваешься?
— Нет.
— Последний день, Николай. Не порти.
Он хотел сказать: «Мне уже нечего портить». Но не сказал. Слова снова начали бы хозяйничать.
Он завёл автобус и поехал не по маршруту, а к диспетчерской у старого кольца. Там ещё оставался тёплый вагончик, где водители пили чай, сушили перчатки и ругали жизнь. По правилам туда посторонних нельзя. По правилам многое нельзя, особенно человеческое.
Лариса в диспетчерской сначала всплеснула руками.
— Егорыч, ты кого привёз?
— Пассажира.
— Ты совсем?
— Чай дай.
Она посмотрела на Даню. На куртку, на глаза, на то, как он стоял у двери и не решался пройти дальше мокрыми ботинками. Лариса была вредная, крикливая, могла отчитать водителя за лишние две минуты на кольце. Но у неё дома было трое детей, и она умела видеть не только нарушение.
— Садись, — сказала она мальчику. — Только ноги на батарею не клади, она и так еле живая.
Даня сел на край стула. Билет он наконец разжал и положил на стол, рядом с сахарницей. Взял стакан чая двумя руками.
Николай Егорович стоял у окна. За стеклом его автобус светился фарами в темноте. Старый, облезлый, последний. В салоне ещё держалось тепло.
— Адрес знаешь? — спросила Лариса у мальчика.
Даня кивнул.
— Мама дома?
Он не ответил.
Лариса тихо выругалась и взяла телефон. Не начальнику. Кому-то другому. Говорила коротко, без истерики: ребёнок, один, катается по маршруту, домой не хочет, нужен наряд или соцслужба, да, дождёмся.
Николай Егорович вдруг почувствовал усталость такую, что сел. Не красиво сел, а провалился на табурет. Руки у него дрожали. Не от старости, от злости.
Он вспомнил себя маленьким.
Зима, барак возле станции, отец пьян, мать молчит, печь холодная. Ему девять. Он тогда уходил в железнодорожный зал ожидания и сидел там до ночи, делая вид, что ждёт поезд. Билетов у него не было. Бабка-уборщица однажды дала ему кипятка в алюминиевой кружке и сказала:
— Сиди, только не мешай.
Он сидел. Грел руки. И всю жизнь потом думал, что это была не доброта, а просто случайность. Может, людям так легче: назвать спасение случайностью, чтобы не быть обязанным памяти.
— Дядь, — сказал Даня.
Николай Егорович поднял глаза.
— А вас уволят?
Лариса перестала на секунду писать что-то в журнале.
— Уже, — сказал Николай Егорович.
Мальчик посмотрел на него серьёзно.
— Из-за меня?
— Из-за возраста.
— Это хуже?
Николай Егорович не сразу нашёлся.
— По-разному.
В вагончике было тепло. На столе лежали сахар, заварка, чужая газета, пачка дешёвых салфеток. Всё обычное. Даже слишком. А за дверью стоял город, где люди мёрзли по расписанию.
Через двадцать минут приехали двое: участковый и женщина из какой-то службы. Не злая, не добрая — усталая. Дане велели надеть шапку, спросили фамилию. Он отвечал тихо. На Николая Егоровича никто особенно не смотрел. Его роль закончилась: привёз, передал, мешаешься.
Когда мальчика выводили, он обернулся.
Не сказал спасибо. Не помахал. Просто посмотрел — и всё.
Николай Егоровичу этого хватило так сильно, что он отвернулся к окну.
Начальник ждал в парке.
Стоял у бокса в чистой куртке, руки в карманах, лицо служебное.
— Ну что, герой? Самовольное отклонение от маршрута. Жалоба контролёра. Опоздание. Хорошо заканчиваешь.
Николай Егорович молча отдал путевой лист.
— Ключи.
Он снял с кольца автобусный ключ. На брелке была пластмассовая табличка с номером машины, стёртая по краям. Этот ключ лежал у него в кармане столько лет, что без него карман сразу стал пустым, неправильным.
Начальник взял ключ.
— Мог бы спокойно уйти.
Николай Егорович посмотрел на автобус. В боксе его уже ждали слесари. Завтра за руль сядет кто-то другой. Может, молодой. Может, толковый. Может, будет материться на валидатор и включать музыку в кабине.
— Спокойно не получилось, — сказал он.
Домой он пошёл пешком. Автобусы ещё ходили, но садиться пассажиром в этот вечер было бы как просить милостыню у собственной жизни.
Мороз крепчал. В окнах домов горели кухни. Где-то жарили лук, где-то ругались, где-то ребёнок учил стихотворение и плакал от усталости. Николай Егорович шёл медленно. Колено ныло. В кармане не было ключа от автобуса, зато лежал скомканный билет — тот самый, что мальчик оставил на столе в вагончике. Он подобрал его, не думая, уже у самой двери, и теперь не помнил толком, зачем.
Возле своего дома он остановился у круглосуточного магазина. Купил хлеб, молоко, пачку сосисок и чай в пакетиках, хотя чай дома был. На кассе продавщица спросила:
— Пакет нужен?
Он хотел сказать «нет». Потом кивнул.
В квартире было темно и холодно. Он включил свет на кухне. Лампочка мигнула, но удержалась.
Николай Егорович поставил чайник, достал две кружки. Одну сразу убрал обратно в шкаф. Потом достал снова и поставил на стол.
Не для красоты. Не для памяти. Просто на столе стало не так пусто.
Чайник шумел. За окном проехал сорок третий автобус. Уже не его. Свет в салоне плыл по стенам двора, как тёплая рыба подо льдом.
Николай Егорович стоял у окна, пока автобус не свернул за дом.







