Виктория никогда не думала, что полюбит. Ей было двадцать семь, она работала в маленькой кофейне на окраине города и носила в себе ту особенную, болезненную пустоту, которая свойственна людям, выросшим в детских домах. Она искала в мужчинах надежность, но находила лишь ветреность. Она искала тишину, но натыкалась на шум.
Поэтому, когда в её кофейню стал заходить Он, она сначала не придала этому значения.
Его звали Геннадий Петрович. Ему было восемьдесят два. Высокий, сутулый, с тростью из тёмного дерева, он всегда заказывал один и тот же чёрный чай без сахара и садился у окна. Дождь или солнце — не имело значения. Он смотрел на улицу так, будто видел там что-то, что было скрыто от всех остальных.
Виктория стала подавать ему чай и задерживаться на пару секунд дольше. Потом — задерживаться на минуту. Потом — садиться напротив в свободную смену.
Она не знала, что влекло её к этому старику…
В конце октября он поставил чашку, посмотрел, как всегда, в окно и сказал:
— В субботу мне восемьдесят три. Приходите.
Достал из внутреннего кармана тяжёлую ручку с потёртым золотым колечком и написал адрес на салфетке. Виктория прочитала название улицы — она знала её только по табличкам на автобусах, — номер дома. Квартиры не было.
— А квартира какая?
— Там нет квартиры, — сказал он. — Там дом.
Она купила торт за тысячу четыреста — «Прагу», в кондитерской у рынка, потому что «Прага» казалась ей солидной, — надела единственное платье и поехала двумя автобусами. Вышла, прошла двести метров и остановилась. За высоким серым забором стоял дом, каких она вообще не видела вблизи. У ворот — калитка с камерой, во дворе — машины, четыре или пять, и одна с водителем, который курил, отойдя к соснам.
— Вы к кому? — спросил охранник.
— К Геннадию Петровичу. Я Виктория. Из кофейни.
Охранник ушёл с этим внутрь, как с чем-то сомнительным, и вернулся:
— Проходите.
Дальше она помнила всё отрывками. Длинный стол. Женщина в чём-то шёлковом, с гладким лицом, у которого не было возраста. Мужчина лет пятидесяти с лишним, похожий на Геннадия Петровича так, как похожа копия, снятая с копии. Девчонка с малиновой прядью, лет двадцати, которая единственная сказала ей «привет», а не «здравствуйте». Торт у неё забрали и унесли на кухню, и он там, наверное, так и остался — на столе стояло что-то с золотыми ягодами.
Геннадий Петрович сидел во главе, в пиджаке, с тростью, прислонённой к подлокотнику. Когда она вошла, он засмеялся. Не над ней — от удовольствия. Он смеялся, как человек, который выиграл небольшой спор с самим собой.
— Виктория, — сказал он громко. — Садитесь рядом. Аркадий, подвинься.
Аркадий подвинулся.
Она просидела сорок минут, ела рыбу, которую не чувствовала, и отвечала на вопросы: где живёт, сколько лет, есть ли родители. На последнем вопросе шёлковая женщина сочувственно наклонила голову, и Виктория поняла, что сейчас скажет что-нибудь лишнее, и промолчала.
Потом сын Геннадия Петровича встал и сказал:
— Виктория, можно вас на минуту. Отец, я украду вашу гостью.
Кабинет был в другом крыле. Аркадий закрыл дверь, сел на угол стола и посмотрел на неё внимательно и не зло.
— Сколько? — спросил он.
— Что?
— Сколько вы хотите. Я не собираюсь торговаться и не собираюсь вас оскорблять. Мне восемьдесят три года не будет никогда, а ему уже. В марте он лежал с сердцем, у него две стенки не работают. Я его сын, я за него отвечаю. Триста тысяч, и вы уходите из этой кофейни. Найдёте другую работу, в другом районе, хоть в центре.
Виктория стояла у двери и почему-то думала о торте. О том, что тысяча четыреста — это её две смены.
— Я не знала, — сказала она.
— Про что?
— Про всё это. Про дом. Он пьёт чай без сахара и сидит у окна. Я думала, он на пенсию живёт. Я иногда... — она сглотнула. — Я ему иногда булочку не считала.
Аркадий смотрел на неё несколько секунд. И она видела, что он ей не поверил — вежливо, устало, без ненависти, как не верят в лотерею.
— Вы думаете, вы первая? — сказал он. — Он умеет находить людей, которым нечего терять. Ему с ними интересно. Он всю жизнь так работал и так живёт. Двести тысяч сверху — и разойдёмся.
Она вышла из дома, не попрощавшись с Геннадием Петровичем. Автобуса ждать не стала, шла до кольца минут сорок, в тонких сапогах, и злилась не на Аркадия, а на себя — за платье, за «Прагу», за то, что села за этот стол.
В понедельник он пришёл в свои три часа. Она подала чай, поставила и отошла к стойке.
— Виктория.
Она не подошла. Он подождал и сказал в окно:
— Спрашивайте.
— Почему вы не сказали?
— Потому что здесь я старик, который пьёт чай. — Он повернул чашку за ручку, как всегда, на четверть круга. — Знаете, сколько лет я не был просто стариком, который пьёт чай? Никогда не был.
— И всё?
Он молчал долго. Потом сказал:
— Нет. Ещё мне хотелось посмотреть на лицо Аркадия. Я знал, что он вас куда-нибудь отведёт и предложит денег. Мне было интересно.
Виктория взяла тряпку и стала протирать стойку, которая была чистой.
— Значит, я была... — Слова не находились. — Как это называется.
— Инструментом, — сказал Геннадий Петрович спокойно. — Немного. Мне восемьдесят три, Вика. У меня осталось два удовольствия: чай и злить сына. Простите.
Извинение вышло у него плохо — как у человека, который последний раз извинялся в прошлом веке.
— Не приходите пока, — сказала она.
Он приходил. Каждый день, кроме воскресенья. Садился, заказывал чай у Наили, второй сменщицы, смотрел в окно, оставлял на столе ровно столько, сколько стоил чай, и уходил. Через неделю она сама села напротив, и они поговорили о том, что зима опять будет без снега. Ещё через неделю всё стало почти как раньше, только она перестала не считать ему булочку.
А в начале декабря Руслан, хозяин кофейни, влетел с бумагами и обнял её.
— Вика! Нам аренду снизили. В пять раз! Пять, ты понимаешь?
— Как это?
— Дом продали. Новый собственник — какое-то ООО. И знаешь, что мне сказал их управляющий? — Руслан смотрел на неё с новым, восторженным и неприятным интересом. — Что это из-за тебя.
Она отработала смену до конца и в четверг ждала его у входа, на улице, без куртки.
— Вы купили дом?
— Он продавался два года, — сказал Геннадий Петрович. — Плохой дом, крыша течёт. Я его починю.
— Зачем?
— Чтобы у вас было место, откуда вас не выгонят.
— Меня не выгоняли!
— Выгонят. — Он постучал тростью по наледи, проверяя её. — Через год, через три. Хозяин найдёт кого-нибудь моложе или закроет кофейню и сдаст под шаурму. Я эти вещи знаю лучше вас, извините.
— Теперь Руслан на меня смотрит как... — Она задохнулась. — Он сегодня спросил, не поговорю ли я насчёт ремонта фасада. Он меня спросил, Геннадий Петрович. Как посредника.
Старик поднял голову. И она увидела, что он действительно не понимает. Не притворяется — не понимает. Человек, который семьдесят лет что-то строил, покупал, чинил, менял и подписывал, искренне не мог сообразить, чем плохо, если он взял и убрал у неё из жизни одну проблему.
— Я перепишу дом на вас, — сказал он. — Тогда никто вас не спросит.
— Не надо!
— Хорошо, — сказал он неожиданно кротко. — Не буду.
Перед Новым годом, в самый пустой час, когда за окном мело сухой мелкой крупой, он сказал:
— Выходите за меня.
Виктория сначала засмеялась. Потом посмотрела на него и поняла, что он не шутит и, кажется, не смущён.
— Я не про то, о чём вы подумали, — сказал он. — Хотя, если бы мне было семьдесят, я бы про то. Мне нужно, чтобы у вас были права. Бумага. Иначе, когда я слягу, — а я слягу, Вика, это не гипотеза, — вас не пустят даже в коридор. Аркадий вас не пустит. Он не злодей, он просто хозяин.
— Геннадий Петрович...
— Я не прошу вас со мной жить. Живите где хотите.
— Мне двадцать семь лет, — сказала она тихо. — Мне будут говорить, что я вышла за деньги. И знаете что? Я сама буду так про себя думать. Каждый день. Я и сейчас уже думаю, из-за этой аренды. Я захожу утром и мне стыдно перед собственной кофемашиной.
Он долго молчал, потом кивнул.
— Хорошо. Тогда обещайте мне другое. Когда со мной случится — не давайте меня увезти. Ни в Москву, ни в Германию, никуда. Я хочу лежать в своём доме, в своей комнате, где окно во двор. И пусть меня не подключают ни к чему.
— Обещаю, — сказала она.
Сказала легко. Так, как обещают, что позвонят.
Геннадий Петрович усмехнулся и допил остывший чай.
— Обещание без бумаги ничего не стоит, — сказал он. — Но спасибо.
Он не пришёл двенадцатого января. И тринадцатого. На четвёртый день она позвонила — трубку взяла девчонка с малиновой прядью, Ася, внучка.
— Деда в клинике. Ночью увезли, в воскресенье. Инсульт.
Клиника была частная, с фикусами в кадках и пропускной системой. Виктория просидела в холле три часа, и её не пустили: не родственник. Она приходила ещё четыре дня и на пятый в холл вышел Аркадий — небритый, в свитере, с телефоном в руке. Он сел рядом, не поздоровавшись, как садятся к своим.
— Правая сторона, — сказал он. — Речь. Дышал сам, потом перестал, теперь опять сам.
— Он не хотел, чтобы его увозили из дома.
Аркадий медленно повернулся к ней.
— А вы кто, чтобы говорить, чего он хотел?
— Он мне сказал. В декабре. Он просил.
— Он много чего не хотел. Стареть не хотел. Слуховой аппарат носить не хотел. — Аркадий потёр лицо ладонями. — В воскресенье в четыре утра он лежал на полу в коридоре и мычал, а сиделка не могла его поднять. Я прилетел из Екатеринбурга в девять. Что я должен был сделать — постоять рядом и уважить его пожелания?
Она молчала. Потому что ответа у неё не было, и потому что она понимала: он прав в этом самом вопросе, прав грубо и полностью, и от этого было хуже, чем от его денег.
— Он предлагал мне выйти за него, — сказала она зачем-то. — Я отказалась.
Аркадий кивнул, будто ему сообщили о погоде.
— Я знаю. Он мне сказал в январе, третьего, за столом. Специально при всех. — Он встал. — Если бы вы согласились, я бы вас всё равно сюда не пустил. Просто пришлось бы через суд. Идите домой, Виктория.
Через три недели ей позвонила юрист, Ирина Сергеевна, вежливая и быстрая. Предложила встретиться, потом предложила «урегулировать». Потом назвала сумму — миллион пятьсот. И просьбу: не появляться.
Виктория сказала, что подумает, и на следующий день сама поехала в офис к Аркадию, в стеклянное здание у моста, и просидела в приёмной с одиннадцати до двух, пока он не вышел.
— Я подпишу что угодно, — сказала она с порога. — Напишите там, что я отказываюсь от всего. От дома, где кофейня, от квартиры, если он мне что-то оставил, от любых денег, от всего, что придумает ваша Ирина Сергеевна. Мне не нужно ни копейки, и я не приду ни в какой суд.
— Взамен?
— Пустите меня к нему. Один раз в неделю. Мне больше ничего не надо.
Аркадий стоял, держась за спинку стула. За стеклом ползли машины.
— Там квартира на Советской, — сказал он. — Он завещание переписал в ноябре. Не дом с кофейней — квартиру, сто десять метров. Вы понимаете, от чего отказываетесь?
— Я не понимаю, зачем вы мне это говорите.
— Чтобы потом не было разговоров, что вас обманули. — Он вызвал Ирину Сергеевну. — Составьте с ней всё. И внесите пункт: по средам, с четырёх до шести. Без сиделки не оставаться.
Она подписала в тот же день, три экземпляра, не читая до конца, — а надо было читать, потому что позже, весной, Руслан пришёл в кофейню белый и сказал, что дом опять продан и с сентября аренда будет как везде, и что он, наверное, закроется или переедет в подвал у бани. Виктория взяла лишние смены и подработку в пекарне по утрам. Спала по пять часов. Худела. Ей это, впрочем, было почти безразлично.
Домой Геннадия Петровича привезли в конце марта. Его комната была та самая, с окном во двор, только вместо кровати стояла кровать с поручнями и подъёмным механизмом, а у стены — стойка с пакетом и аппарат, который тихо щёлкал. Он лежал маленький, съеденный, с левой рукой, которая шевелилась, и правой, которая лежала.
Он её узнал сразу. Глаза стали живыми и злыми, и он потянулся к ней левой рукой и поймал за рукав.
— О-бе... ща... ла, — сказал он.
Виктория села на край стула.
— Обещала, — сказала она.
Он держал её рукав ещё минуту, потом отпустил.
Она приходила по средам. Сиделка Люба разрешала ей поить его — не чаем, чай было нельзя, только специальным питьём из шприца без иглы, медленно, по капле. Виктория всё равно привозила термос и смачивала ему губы ваткой: чёрный, без сахара. Люба один раз сказала: «Да зачем ему это?» — и больше не говорила, потому что старик начинал сердиться, когда термос не появлялся.
Ася курила на террасе, свесив ноги в чужих кроссовках, и разговаривала с ней как со своей.
— Он вас по средам ждёт с утра. Люба говорит, с утра начинает на дверь смотреть. А в прошлый раз, когда вы на час опоздали, он ей чашку сбросил.
— Отец твой знает, что я приезжаю?
— Пап-то? — Ася фыркнула. — Он сам этот пункт вписал, он что, забыл? Он в среду просто в город уезжает. У него в среду совет директоров с четырёх. Он его специально переставил, я расписание видела.
К июню Геннадий Петрович научился говорить около двадцати слов. «Пить». «Убери». «Люба». «Нет» — это он говорил чаще всего и с большим удовольствием. Её имя он выговаривал плохо, выходило «Ви», и он злился и не повторял.
Однажды, в самую жару, он вдруг стал показывать левой рукой на окно и мычать. Люба решила, что душно, и открыла створку. Он замотал головой. Виктория подкатила кресло-каталку, они с Любой пересадили его, повернули к окну, и он затих.
Во дворе стояли сосны, ходила чужая кошка, приезжала машина с водой. Виктория села рядом и стала рассказывать: кошка серая, с оторванным ухом; человек с водой сегодня новый, старый был в кепке; в кофейне у Руслана сломалась кофемашина и он рыдал два дня. Старик слушал и смотрел в окно так, как смотрел у неё в кофейне пять месяцев назад, — будто там было что-то, скрытое от всех остальных.
Так они и сидели теперь каждую среду, с четырёх до шести.
А в конце августа, во вторник, около полудня, в кофейню вошёл Аркадий. В костюме, без водителя. Постоял у стойки, потом сел за тот столик у окна, где всегда сидел его отец.
— Чёрный чай, — сказал он. — Без сахара.
Виктория заварила, принесла, поставила и не ушла.
— Дом с сентября мой, — сказал Аркадий, не поднимая головы. — Я его перекупил обратно. Аренда останется как была, договор на пять лет, хозяин ваш уже подписал. Не благодарите, это не подарок, это отцовская просьба. Он в среду сказал два слова: «дом» и «Ви». Люба записала на телефон, показала мне. — Он помолчал. — Я вас не люблю, Виктория. Я просто вам не враг.
— Хорошо, — сказала она.
— И приезжайте по субботам тоже, если можете. — Он наконец посмотрел на неё. — Я по субботам дома. Ну и что.
Она унесла из-за стойки блюдце, которое забыла, и вернулась к кофемашине. Аркадий не уходил. Он сидел за столиком у окна, повернувшись к улице, и чай перед ним медленно остывал, нетронутый.



