9 мин чтения 30

Мой сын вышел на сцену на выпускном в красном платье под смех всего зала. А потом подошёл ко мне и достал из кармана то, после чего все резко замолчали и заплакали.

Мой сын вышел на сцену на выпускном в красном платье под смех всего зала. А потом подошёл ко мне и достал из кармана то, после чего все резко замолчали и заплакали.

Когда мой сын вышел на сцену в ярко-красном платье, по залу сразу пошёл смех. Сначала тихий, недоверчивый, будто люди не были уверены, правильно ли они вообще увидели то, что увидели. Но уже через пару секунд шёпот стал громче, а потом превратился в почти открытое хихиканье. Кто-то начал оборачиваться, кто-то тыкать пальцем, а кто-то даже не постеснялся крикнуть с задних рядов:

— Что с ним вообще не так?

Но мой сын даже не дрогнул.

Я знала, что так будет. За две недели до выпускного он рассказал мне, что собирается сделать, и в тот момент у меня внутри всё сжалось. Я тогда умоляла его отказаться, просила не идти на это, говорила, что люди не станут разбираться и просто начнут смеяться.

— Они тебя уничтожат, — сказала я.

Он только посмотрел на меня спокойно, слишком по-взрослому для своих лет, и ответил:

— Знаю, мам. Но я всё равно должен это сделать.

С того дня я жила с тяжёлым чувством, будто уже заранее вижу эту сцену и не могу ничего изменить. Школа тоже пыталась его остановить. Ему предложили «более разумный вариант», лишь бы он не появлялся так перед всеми. Его отец вообще отказался приходить на церемонию, когда узнал, в чём будет сын. А лучший друг после этого просто перестал отвечать на его сообщения, будто решил исчезнуть заранее, чтобы не стоять рядом в такой момент.

Но в день выпускного сын всё равно надел это красное платье.

Я сидела в зале и почти не дышала, пока он шёл через сцену под взглядами сотен людей. Этот смех бил по мне сильнее, чем, наверное, по нему. Мне хотелось встать, закрыть его собой, вывести оттуда, прекратить всё это раньше, чем кто-то скажет ещё что-нибудь. Но он держался так прямо, так спокойно, будто давно всё решил и уже никому ничего не собирался объяснять.

Когда ему вручили диплом, я подумала, что теперь он просто вернётся на своё место и всё закончится. Но вместо этого он спустился со сцены и пошёл не к одноклассникам, а прямо ко мне.

Смех в зале всё ещё не утихал.

Он остановился передо мной, наклонился и тихо сказал:

— Это для тебя. И для неё тоже.

Я подняла на него глаза и увидела, что у него дрожат руки.

Потом он сунул руку в карман красного платья и достал оттуда маленький свёрток, аккуратно обёрнутый бумагой.

И в ту секунду, когда я поняла, что именно он сейчас держит, у меня внутри всё оборвалось...

Бумага была не подарочная. Это был лист из Катиного альбома — плотный, с загнутым уголком, и на нём карандашом нарисовано платье. То самое: узкие лямки, косой низ, сбоку три галочки, где она сама себе отмечала, что надо переделать. Я знала на этом листе каждую линию, потому что два года подряд открывала альбом на этой странице и закрывала, дальше не листала.

Артём развернул бумагу прямо у меня на коленях, неловко, одной рукой. Внутри лежало кольцо. Тонкое, серебряное, с зелёным камешком. Моя мама подарила его Кате на четырнадцать лет.

Смех оборвался не сразу. Сначала замолчали первые ряды, те, кто видел, что он что-то достаёт. Потом задние, потому что перестали смеяться передние. Вера Николаевна, наша классная, спустилась со сцены с микрофоном и протянула ему, не спрашивая. Он взял.

— Это платье моей сестры, — сказал он. Голос сорвался на втором слове, и он откашлялся. — Кати Дьяченко. Она тут училась, в двадцать втором кабинете. Она его сама нарисовала и сама начала шить, к своему выпускному. И не успела.

Он постоял. Было видно, что он собирался сказать что-то ещё, целую речь, наверное, готовил её две недели.

— Всё. Извините.

И отдал микрофон обратно.

Я не буду описывать, как плакал зал. Я плохо это помню, честно. Помню, что физичка Тамара Львовна, которая Катю терпеть не могла и ставила ей тройки из принципа, сидела у стены и вытирала лицо ладонью, не доставая платка. Помню мать какого-то мальчика через два кресла от меня — она держалась за спинку переднего сиденья и повторяла: «Господи, господи». А потом звукооператор, который ничего не понял в своей будке, включил вальс, и под этот вальс кто-то начал хлопать, и хлопки рассыпались и стихли, и Нина Сергеевна пошла к сцене объявлять следующего выпускника, потому что торжественную часть надо было заканчивать, у школы был расписан весь вечер.

Мы вышли в коридор. Артём подобрал подол, чтобы не наступить, и от этого жеста мне стало совсем нехорошо.

— Откуда у тебя кольцо? — спросила я.

Он посмотрел на меня и не ответил.

— Артём. Откуда кольцо?

— Из больницы, — сказал он. — Мне медсестра отдала пакет. Ты подписывала бумаги, а мне отдали пакет с её вещами. Телефон, резинка для волос, ручка. И кольцо.

Я стояла в школьном коридоре, между стендом «Наши выпускники» и кадкой с фикусом, и считала. Два года и пять месяцев. Я перетряхнула квартиру трижды. Я отодвинула холодильник, я разобрала диван, я вытряхнула все зимние сапоги. Я ездила в больницу два раза. Во второй раз я кричала в ординаторской так, что вышла старшая медсестра, полная женщина в очках на цепочке, и я сказала ей, что они там обирают мёртвых детей. Я до сих пор помню её лицо. Она не оправдывалась, вот что хуже всего. Она просто ждала, когда я закончу.

— Ты знал, как я его искала, — сказала я.

— Знал.

— Ты слышал, как я про больницу говорила.

— Мам…

— Ты каждый раз это слышал.

— Я хотел отдать, — сказал он. — Сначала я боялся, что ты меня убьёшь. А потом уже было поздно, потому что чем дальше, тем хуже. Я не знал, как это сказать так, чтобы ты меня не возненавидела.

— Ну вот и сказал, — ответила я. — Молодец. При всей школе.

Я взяла кольцо, положила его в карман плаща и пошла к выходу. Он остался. Сзади из зала уже гремела музыка, у них была дискотека до утра и потом встреча рассвета на набережной, всё как у людей.

Домой я шла пешком, минут сорок, и по дороге придумала себе штук пять разных разговоров с ним, один другого справедливее.

К одиннадцати видео появилось в «Подслушано». Кто-то снял с середины, там не слышно начала, зато слышен смех, а потом слышно, как он говорит про сестру. Тысяча просмотров за час, для нашего города это много. Комментарии я читала, пока не начало тошнить. Половина писала «мурашки», «мальчик, ты настоящий», «плачу третий раз». Вторая половина писала, что выпускной — это праздник детям, а не поминки, и что мать, наверное, довела ребёнка, раз он такое устраивает.

В двадцать минут двенадцатого позвонил Сергей.

— Мне Витька скинул, — сказал он вместо здравствуйте. — Ты это видела?

— Я там была.

— Ты была. — Он замолчал, я слышала, как он ходит, у него в комнате скрипит одна половица, я её помню. — Марин, ты понимаешь, что ему теперь с этим тут жить? Ты понимаешь, что его теперь по-другому никто не назовёт?

— Он взрослый человек.

— Он пацан в бабском платье на всю область.

— Это Катино платье.

— Я знаю, чьё это платье! — Он повысил голос и тут же сбавил. — Я знаю. Я его в шкафу видел тысячу раз. Только он это не для Кати сделал. Кате уже всё равно, что он там надел. Он это сделал, чтобы на него посмотрели. Два года никто не смотрел, а тут посмотрели все сразу.

И вот тут со мной случилась странная вещь. Час назад я готова была не разговаривать с сыном до сентября. А сейчас я вцепилась в трубку и сказала мужу, точнее, уже не мужу, а бывшему, что если бы он хоть раз за два года приехал и посидел с ребёнком на кухне, то, может, ребёнку не пришлось бы выходить на сцену.

— Ясно, — сказал Сергей. — Ну спасибо.

И положил трубку.

Про кольцо я ему не сказала. Сама не знаю почему. Наверное, потому что кольцо было моё горе, а не его.

Артём пришёл в пятом часу, когда уже совсем рассвело. Я не спала, сидела на кухне. Он прошёл мимо в свою комнату, и я успела заметить, что подол у платья разорван сбоку почти до колена, а на груди тёмное мокрое пятно и пахнет от него пивом.

— Что случилось?

— Ничего, — сказал он. — Зацепился.

Дверь закрылась.

Утром платье висело на спинке стула в коридоре. Я взяла его в ванную, замочила, потом отжала и разложила на полотенце. Пятно ушло. Шов остался. Я достала коробку с нитками, села к окну и часа полтора пыталась зашить этот распоротый бок. Ткань скользила, игла шла криво, я исколола себе все пальцы и в итоге стянула шов так, что подол пошёл гармошкой. Я сидела и смотрела на эту гармошку, и мне было стыдно так, как не было даже в ординаторской.

Катя шила. Я — нет. За два года я об этом ни разу не подумала.

В понедельник я взяла платье, завернула в пакет и поехала на рынок, в павильон, где ателье. Валентину Ивановну я знала в лицо, она мне когда-то укорачивала пальто.

Она развернула пакет, разложила платье на столе и сказала:

— А. Катино.

Я села на табуретку у зеркала.

— Откуда вы знаете?

— Так я его дошивала. — Она надела очки, посмотрела на мой шов и ничего не сказала, только губы поджала. — Мальчик ваш в феврале пришёл. Принёс вот это всё сколотое булавками, лекала в файлике, всё как положено, она аккуратная была. Говорит: надо к июню.

— Он вам заплатил?

— Он мне сначала телефон свой предлагал, — сказала Валентина Ивановна. — Я говорю: сдурел? Ну и ходил потом по субботам, коробки нам таскал, у нас грузчика зимой не было, павильон разгружали втроём. Полы мыл. Я его наметывать научила, между делом. Руки у него дурные, но упрямый.

Она провела ладонью по подолу.

— Плохо село, конечно. Он же в плечах шире, и ростом выше. Я ему говорила: давай перекроим под тебя, будет прилично. Не дал. Сказал, пусть как у неё.

Вот почему в зале смеялись. Не потому, что парень в платье. Потому что платье сидело на нём нелепо, коротко, лямки резали плечи, он в нём был как в чужой коже. Он это знал заранее и всё равно не дал перешить.

— Он просил вам не говорить, — добавила она. — Прямо сказал: маме не надо, мама не разрешит.

— Не разрешила бы, — сказала я.

— Вот и он так сказал.

Она вздохнула, взяла ножницы и стала распарывать мой шов.

— Я Катю в кружке вела, в ДК, три года. Она это платье там и рисовала, у нас на витрине даже эскиз висел. Потом сняли, конечно.

Я вышла из павильона на рыночную площадь и минут десять стояла между рядами с рассадой, потому что не могла сообразить, в какую сторону мне идти.

В среду приехал Сергей. Без звонка, что было на него совсем не похоже, — он даже за своим ящиком с инструментом когда-то предупреждал за день.

Артём вышел в коридор в трениках и футболке, босиком.

— Собирайся, поговорим, — сказал Сергей.

— Тут говори.

Они прошли на кухню, я осталась в комнате, но у нас однокомнатная с проходной, и слышно всё.

— Мне сегодня на работе три человека сказали, какой у меня сын, — начал Сергей. — Три. Подходили и жали руку. Ты понимаешь, что до этого два года со мной вообще никто про это не заговаривал? Никто. И это было единственное, что я в этой жизни для себя выпросил.

— Что выпросил?

— Чтобы не смотрели, — сказал Сергей. — Чтобы я зашёл в цех и был просто Серёга, а не мужик, у которого дочь умерла. Я поэтому оттуда и уехал. И вот всё, приехали, заново.

— Она не умерла, — сказал Артём. — Она у тебя пропала. Как будто её не было. Ты когда её имя последний раз вслух говорил?

Тишины не было, был холодильник, он у нас гудит.

— Не тебе меня учить, — сказал наконец Сергей.

— Я не учу. Я спросил.

— Я тебе с зарплаты подкину на институт, — сказал отец совсем другим голосом, деловым. — В августе.

И ушёл. Куртку он надевал уже на площадке.

Артём вернулся в комнату и сел на диван, руки между колен.

— Не надо было так, — сказала я.

— Знаю.

Мы с ним в эти дни почти не разговаривали. Я ставила ему еду и уходила в комнату, он ел и мыл за собой тарелку, и мы обходили друг друга в коридоре, как двое в узком автобусе. В четверг пришёл Пашка. Он топтался у порога, здоровался с полу, потом они с Артёмом ушли на лестницу и просидели там час. Я слышала обрывки: «мать сказала — не лезь», «я думал, ты вообще поехал», «я в комментах написал, там глянь». Вернулись они вместе, Пашка попросил сахару для чая и остался до вечера. Про то, кто в субботу облил Артёма пивом, ни один из них при мне не сказал ни слова, и я не спрашивала.

А в пятницу я поехала в больницу.

Я не собиралась, честное слово. Я ехала в поликлинику на другом конце города, автобус шёл мимо, и я вышла на остановке «Областная». Стояла у ворот минут двадцать. Потом всё-таки пошла в приёмное, спросила, работает ли ещё старшая сестра в реанимации, полная, в очках на цепочке.

Её звали Ольга Витальевна. Она вышла ко мне в холл, в халате, с телефоном в руке, и ждала, что я скажу. Меня она не узнала.

Я сказала, что два года назад тут умерла моя дочь, шестнадцать лет, лопнул сосуд в голове, двое суток в реанимации, декабрь. И что я потом приезжала и кричала, что у нас украли кольцо.

— А, — сказала она. — Помню.

— Кольцо нашлось, — сказала я. — Оно было у сына. Ему тогда пакет отдали, а он мне не сказал.

Она кивнула. Не улыбнулась, не сказала «ну что вы, я всё понимаю», не взяла меня за руку. Просто кивнула, как будто я сообщила ей результат анализа.

— Бывает, — сказала она. — Дети вещи забирают. Чаще всего телефон. — И, помолчав: — Вы извините, у меня перевязки.

И ушла.

Я думала, мне станет легче. Мне не стало. Но я хотя бы больше не была человеком, который об этом только помнит.

Дома я постучала к нему в комнату, хотя у нас никто никогда не стучал.

— Артём. Что ещё было в том пакете?

Он посидел, потом полез под кровать и вытащил оттуда серый пакет с надписью «Магнит», плотно свёрнутый и перетянутый резинкой. Внутри был Катин телефон с треснувшим стеклом, чёрная резинка для волос с двумя бусинами, погрызенная гелевая ручка и больничный браслет с её фамилией.

Мы сели на пол в её углу, у шкафа. Телефон, конечно, не включался, я его потом заряжала два дня, и он всё равно не включился.

— Она мне в тот день писала, — сказал Артём. — С утра. Просила зайти в «Ткани» на Ленина, спросить, привезли ли подкладку. Я не зашёл. У меня тренировка была.

— Тём.

— Я не к тому, что я виноват. Я нормально понимаю, что подкладка тут ни при чём. — Он крутил в пальцах резинку с бусинами. — Просто это последнее, о чём она меня попросила. И я его два года в кармане носил, это кольцо, вместе с ключами. Оно там все карманы протёрло.

— Почему на выпускной?

— Потому что дальше уже некуда, — сказал он. — Ей бы в прошлом году. Мне в этом. Больше выпускных не будет.

Кольцо я в тот вечер положила не в коробку, а в блюдце на подоконнике и два месяца просто на него смотрела.

В июле позвонила Нина Сергеевна. Голос был осторожный, вежливый, и я сразу поняла, что она звонит не ругаться. Из районной газеты попросили контакты, хотят написать материал. И ещё школа думает сделать в музейном уголке стенд, и, может быть, платье, в витрине, с эскизом, и назвать швейный кружок именем Кати, если мы, конечно, не против.

— Мы подумаем, — сказала я.

Артём сказал: отдать. Я сказала: нет.

Мы поругались из-за этого сильнее, чем из-за кольца. Он говорил, что платье в шкафу никому не нужно и что Катя рисовала его не для шкафа. Я говорила, что в июне они все смеялись, а теперь им нужен красивый стенд к первому сентября. Он говорил, что мне просто жалко отдавать. И он был прав, мне было жалко, у меня от неё осталось не так много вещей, чтобы раздавать их школе, которая три года ставила ей тройки по физике.

Кончилось тем, что платье осталось у нас, а эскиз — тот самый лист из альбома, в который было завёрнуто кольцо, — Артём отсканировал, распечатал и отвёз в школу сам, никого не спросив. В газету он не пошёл. Сказал по телефону, что ему не о чем разговаривать, и это, по-моему, был первый случай в его жизни, когда он с чужим взрослым человеком говорил вот так коротко.

Двадцать восьмого августа мы поехали на вокзал. Он поступил в областном центре, на бюджет, в политех, специальность длинная, я до сих пор её выговариваю по бумажке. Сумка, рюкзак, пакет с едой, которую он потом наверняка забыл в поезде.

Сергей стоял на перроне у второго вагона. Оказалось, Артём ему написал.

Он взял сумку, донёс до тамбура и поставил.

— Там в боковом кармане, — сказал он сыну. — Не потеряй, я тебе положил. И позвони, как доедешь. Матери позвони и мне.

Артём кивнул. Обниматься они не стали, только Сергей неловко хлопнул его по плечу, как хлопают чужих.

Меня Артём обнял и, отпуская, задержал мою руку. На мизинце у меня было Катино кольцо, оно только на мизинец и налезало. Он ничего не сказал, просто провёл по нему большим пальцем и полез в вагон.

Поезд стоял четыре минуты. Мы с Сергеем дошли по перрону до лестницы и там остановились.

— Слушай, — сказал он, глядя в сторону путей. — А она правда его сама нарисовала? Платье это.

— Сама, — сказала я. — В кружке, в ДК. У них даже на витрине висело.

Он покивал, помолчал, поправил на плече свою вечную сумку с инструментом.

— Ладно, — сказал он. — Я на пятнадцатую.

И пошёл к остановке, а я осталась ждать свою.