Каждое воскресенье моя дочка Лиза с самого утра напоминала мне, что нам нужно съездить на кладбище к папе. Она никогда не забывала. Пока я собиралась, она сидела за столом и сосредоточенно раскрашивала очередной камешек: выводила глазки, улыбку, иногда рисовала шляпу или смешные усы. Потом аккуратно сушила его на подоконнике, брала двумя ладошками, будто это была самая ценная вещь на свете, и всю дорогу держала у себя на коленях.
Лизе всего пять лет, но после смерти мужа она будто повзрослела за несколько недель. Полгода назад у нас была совсем другая жизнь. Я тогда еще могла назвать себя счастливой женщиной: рядом был любящий муж Андрей, дома всегда звучал смех дочери, а впереди, как мне казалось, была простая, понятная семейная жизнь. Но одна страшная ночь перечеркнула все. Андрей погиб в автокатастрофе, и с того дня наш дом словно опустел. Мне приходилось держаться ради Лизы, потому что она потеряла отца, а я не имела права потерять еще и себя.
У Андрея с дочкой была своя маленькая традиция. Они собирали гладкие камешки, приносили их домой и вместе раскрашивали. Для них это была не просто детская забава. Андрей придумывал для каждого камня целую историю: один отправлялся в море, другой спасал кого-то в лесу, третий находил клад. Лиза слушала его, затаив дыхание, а потом сама начинала фантазировать и хохотать так, что смеялся весь дом.
После похорон именно она однажды подошла ко мне с коробкой этих камней и тихо сказала:
— Мам, давай будем носить папе по одному. Чтобы ему там не было скучно. И чтобы у него не заканчивались приключения.
У меня в тот момент просто сжалось сердце, но отказать я не смогла. С тех пор это стало нашим воскресным ритуалом. Каждую неделю мы раскрашивали новый камень и отвозили его Андрею. Со временем на могиле их стало так много, что они будто превратились в отдельную память о нем — в память, которую создала их с Лизой любовь.
Но в прошлое воскресенье, когда мы подошли к могиле, я сначала даже не поняла, что именно не так.
Лиза вдруг остановилась, крепко сжала мою руку и уставилась вперед.
Я подняла глаза — и у меня внутри все оборвалось.
Все раскрашенные камни исчезли.
Не осталось почти ничего.
Только один-единственный лежал в самом центре, будто его оставили специально. А под ним виднелись маленький латунный ключ и сложенный вчетверо листок бумаги.
Я наклонилась, подняла записку и почувствовала, как у меня задрожали пальцы.
Когда я развернула лист и прочитала первую строчку, мне стало по-настоящему страшно...
«Здравствуй, Лиза. Это твой дед, папин папа».
Буквы были крупные, печатные, как пишут для тех, кто только учится читать. Дальше шло ещё несколько строчек, и я пробегала их глазами, а рука с листком дрожала так, что приходилось придерживать её второй.
«Камни я забрал. Все целые, я пересчитал, двадцать шесть. Верну. Краска смывается дождём, ты этого не видела, а я видел. Ключ от коробки. В ней камни твоего папы, он их красил, когда был как ты. Коробку отдам в руки. В синей куртке с зайцем ты на него очень похожа. В.»
Синяя куртка с зайцем на кармане висела у нас в прихожей. Лиза носила её всю прошлую осень и в эту весну, пока не потеплело.
— Мам, а где камушки?
Лиза стояла рядом и держала в ладонях новый, вчерашний — с рыжей чёлкой и высунутым языком. Смотрела на пустую могилу, где остался только один, самый первый, тот, с двумя точками вместо глаз. Он блестел, будто мокрый, хотя дождя не было дней пять.
— Забрали на время, — сказала я, и сама услышала, как глупо это звучит. — Работники. Тут убирают иногда.
— А они вернут?
— Вернут.
Я сунула записку в карман, ключ зажала в кулаке так, что он отпечатался на ладони, и потащила Лизу к выходу. Она упиралась, оборачивалась, говорила, что не положила свой камень. Я вернулась, поставила рыжего рядом с блестящим и почти бегом пошла к воротам. Мне казалось, что кто-то смотрит нам в спину из-за оградок, и я ни разу не оглянулась, потому что боялась увидеть, что так и есть.
Дома я заперла дверь на оба замка, чего не делала никогда, посадила Лизу перед мультиками и перечитала записку раз десять. Потом позвонила в полицию. Дежурный выслушал, помолчал и спросил, какой ущерб. Я сказала: камни. Крашеные камни, обычные, с реки. Он опять помолчал и посоветовал прийти к участковому, написать заявление, только предупредил сразу — состава он тут не видит, могилу не тронули, вещи не имеют стоимости, а записку к делу не пришьёшь.
— У меня ребёнку пишут, — сказала я. — Пятилетнему ребёнку. Он знает, в какой она куртке.
— Вот про куртку и напишите, — ответил дежурный уже мягче. — И сходите к сторожу. Кладбище небольшое, там все друг друга знают.
В понедельник я отпросилась с работы на два часа и поехала. Сторожка стояла у самых ворот, из неё пахло растворимым кофе и папиросами. Михалыч, здоровый мужик лет шестидесяти в жилетке поверх свитера, выслушал меня, не перебивая, и почесал шею.
— Витька, что ли, — сказал он не вопросительно. — Виктор Палыч. Он оградки варит, памятники поднимает, если просядет. Мужикам помогает. А что, украл чего?
— Он забрал камни с могилы моего мужа.
Михалыч посмотрел на меня внимательно.
— Это который с камушками разрисованными? Так это ваша дочка носит?
— Моя.
— Он их лаком крыл, — сказал Михалыч. — Тут, у меня, на верстаке. Дожди же, гуашь-то потекла вся, одни разводы остались. Он говорит: девчонка старается, а через неделю мазня. Я думал, он с вами договорился.
Я стояла и не знала, что говорить дальше. Заготовленные слова про полицию и заявление вдруг стали лишними и мешались во рту.
— А он давно сюда ходит?
— Да он раньше вас начал, — Михалыч подул на кофе. — Он и на похоронах стоял. Вон там, у дальней ограды, я его помню, он в чёрной куртке был, один. Я ещё подумал — родня, а к людям не подходит.
В машине я долго сидела, не заводя двигатель. Потом набрала свекровь.
Людмила Сергеевна взяла трубку сразу, как всегда — она после смерти Андрея вообще перестала выпускать телефон из рук. Я спросила, как её зовут, отца Андрея. Она молчала так долго, что я подумала, связь оборвалась.
— Виктор, — сказала она наконец. — Виктор Павлович. Оля, зачем тебе?
— Он жив?
— Он для нас умер, когда Андрюше семь было. — Голос у неё стал сухой и быстрый, будто она читала по бумажке, которую держала наготове много лет. — Ушёл, уехал куда-то на север, деньги не слал. Я Андрюшу в две смены поднимала, в библиотеке и по ночам на приёмке. Оля, что случилось?
Я рассказала. Про камни, про записку, про синюю куртку. Слышала, как она дышит.
— Не смей, — сказала Людмила Сергеевна. — Слышишь? Даже близко не подпускай. Он же не просто так подкараулил, он всегда так — сначала жалость, потом деньги. Он у меня золотые серёжки унёс, мамины, я тогда беременная ходила.
— Он ничего не просит.
— Попросит.
Я поехала в Заречье в среду, никому не сказав. Посёлок за прудом, десяток улиц частных домов, где асфальт кончается сразу за автобусным кругом. Михалыч объяснил: третий дом от колонки, там хозяйка Клавдия, а он у неё во времянке живёт.
Во дворе на цепи, привязанной к проволоке, лежала рыжая собака с седой мордой. Она встала мне навстречу, коротко гавкнула и захромала на левую заднюю.
Он вышел на крыльцо времянки в растянутой майке и брезентовых штанах. Старик как старик — сутулый, жилистый, руки в чёрных трещинах, какие бывают у людей, всю жизнь работавших с железом. Он посмотрел на меня и сразу всё понял, я это видела.
— Заходи, — сказал он. — Только не ори, хозяйка спит.
Во времянке пахло лаком так, что защипало в носу. На столе, на расстеленных газетах, ровными рядами лежали камни. Часть блестела, часть ещё была матовой. Рыжий, вчерашний, лежал с краю отдельно, его он ещё не трогал.
— Двадцать семь теперь, — сказал он. — Она вчера новый принесла.
— Вы понимаете, что вы сделали?
— Понимаю.
— Ребёнок неделю спрашивает, куда делись папины камни. Я ей вру. Вы понимаете, что я вру своей дочери из-за вас?
Он взял тряпку, вытер руки, хотя они были сухие.
— Забирай, — сказал он и подвинул ко мне газету с камнями. — Всё тут. Три ещё не просохли, до вечера бы, ну да ладно, в бумагу заверну.
Я стояла, а внутри у меня всё было приготовлено для другого разговора. Я ехала сюда ругаться, требовать, грозить участковым, а он просто отдавал, и от этого злость никуда не делась, только стало непонятно, куда её девать.
— Зачем записка? Зачем ребёнку?
— А по-другому ты бы со мной не заговорила, — сказал он спокойно. — Я к тебе на кладбище три раза подходить собирался. Ты меня даже не видела. Ты вообще там никого не видишь.
— И вы решили взять то, что дорого пятилетней девочке.
— Я решил, — согласился он. — Плохо решил. Другого не придумал.
Он снял с полки жестяную коробку из-под печенья, старую, с облезшими цветами на крышке, и поставил рядом с камнями. На коробке висел маленький замочек.
— Ключ у тебя.
— Мне не нужна ваша коробка.
— Она не моя.
Я тогда посмотрела на стену. Над топчаном, приколотые кнопками, висели фотографии. Андрей на рыбалке. Андрей у машины, той самой, красной «Гранты», которую он взял в кредит три года назад. И Лиза — на берегу, в резиновых сапожках, с камнем в вытянутой руке, и лицо у неё довольное и хитрое.
Эту фотографию я не снимала. Этой фотографии я вообще не видела.
— Откуда? — спросила я.
— Андрей привозил.
— Что значит — привозил?
— То и значит. — Он сел на табурет, потому что стоять ему, видно, было тяжело. — Он ко мне ездил. Одиннадцать лет ездил, с двадцати трёх. Сам нашёл, я его не искал. Приехал, посмотрел, как я живу, и стал приезжать. Раз в месяц примерно. Последний раз в феврале был, снег чистил вот тут, у ворот.
— Врёте.
— Ну, вру, — сказал он и больше ничего не добавил.
И вот от этого «ну, вру» у меня и подкосились ноги. Я села на второй табурет, прямо в куртке, и уставилась на газету с камнями. Одиннадцать лет. Мы с Андреем познакомились восемь лет назад. Значит, всё время, что мы жили вместе, он раз в месяц садился в машину и ехал сюда, в Заречье, за пруд, к отцу, которого, как я думала, не помнил и знать не хотел.
— Почему он мне не сказал?
— Матери боялся. — Виктор Павлович пожал плечами. — Она бы его со свету сжила. А раз матери не говорил, значит, и тебе нельзя, ты бы не удержала, женщины такое не держат.
— Не вам судить.
— Не мне.
Я сгребла камни в пакет, который взяла с собой, и сама удивилась, как аккуратно у меня это выходит — по одному, чтобы не стукались. Три невысохших он завернул в газету и положил сверху. Коробку я не взяла.
— Она у меня постоит, — сказал он мне в спину. — Никуда не денется.
Собака проводила меня до калитки, хромая и виляя хвостом.
Дома я спрятала пакет в шкаф, за коробки с зимними вещами, и села чистить картошку, потому что нужно было что-то делать руками. Порезала палец, замотала пластырем, продолжила чистить. Лиза рисовала за столом.
— Лиз, — сказала я как можно легче. — А ты знаешь дедушку Витю?
— Знаю, — ответила она, не поднимая головы. — У него собака Пуля. Она рыжая и хромает, ей машина лапу переехала, но не насмерть.
Нож я всё-таки положила.
— А ты откуда знаешь?
— Мы с папой ездили. Когда ты на работе была. Мы там пили чай с сушками, а Пуля сушки не ест, она хлеб ест. — Лиза наконец подняла глаза. — Папа сказал, это наш секрет, потому что бабушка Люда будет плакать. А тебе можно было сказать, только потом, когда я вырасту.
— И часто вы ездили?
Лиза подумала, загибая пальцы, сбилась и показала растопыренную ладонь.
— Вот столько. Или больше.
Ночью я лежала и злилась на мёртвого человека. Это, оказывается, отдельная, очень неудобная злость: с ним не поругаешься, ничего не докажешь, он тебе не ответит и прощения не попросит. Я вспоминала, как он в субботу говорил «поедем с Лизкой к деду Мише за досками» и возвращался через четыре часа, а Лиза спала на заднем сиденье, и я ещё радовалась, что он с ней возится. Дед Миша был выдуман целиком. И я ни разу ничего не заподозрила, потому что мне было удобно не подозревать.
В пятницу я поехала к Людмиле Сергеевне. Я не собиралась ей ничего рассказывать, я хотела просто посидеть у неё на кухне, но продержалась минут пятнадцать.
Она выслушала стоя, держась за спинку стула. Потом села.
— Одиннадцать лет, — повторила она.
— Да.
— Я знала, — сказала она вдруг. — Не так, не точно. Года четыре назад он обмолвился, что Витька пить бросил. Я спросила, откуда ему известно. Он сказал — люди говорили. Какие люди, Оля? У нас нет общих людей. Я тогда не стала выяснять.
— Почему?
— Потому что боялась услышать. — Она разглаживала ладонью клеёнку на столе, туда-сюда. — Мне же тогда пришлось бы выбирать: или ругаться с сыном, или согласиться, что он к нему ездит. Я и не спросила. Дура старая.
Мы посидели молча.
— Он тебе про серёжки не рассказывал? — спросила она. — Вот и не расскажет. У него всё хорошее наружу, а плохое он забывает быстрее, чем делает. Оля, я тебе так скажу: он к внучке лезет не потому, что она ему нужна. Ему теперь страшно одному помирать, вот и всё.
— Может быть.
— Не «может быть», а точно. — Она посмотрела на меня. — Ты его пустишь?
— Не знаю.
— Пустишь, — сказала она, и в её голосе не было ни капли жалости к себе, только усталость. — Ну и пускай. Только тогда ко мне вдвоём не приезжайте. Я его в своей квартире не увижу, я себе слово дала в восемьдесят девятом году.
Камни я вернула на могилу в субботу, специально одна, чтобы в воскресенье Лиза увидела их на месте. Расставила все двадцать шесть, как было, вокруг плиты. Лакированные, они блестели даже под серым небом, и лица на них были такие же кривые и весёлые, как когда их только нарисовали.
В воскресенье Лиза увидела и завизжала на всё кладбище. Потом присела на корточки и стала их пересчитывать, тыкая пальцем в каждый, и сбилась на семнадцати.
— Мам, а кто их починил?
— Один человек, — сказала я. — Он знал папу маленьким.
— Дедушка Витя?
— Дедушка Витя.
Она кивнула и вернулась к камням, будто я ей сказала, что молоко в холодильнике. А потом, уже в машине, спросила:
— А почему он не пришёл?
— Он думает, что я его не пущу.
— А ты пустишь?
Я не ответила. Всю следующую неделю Лиза раскрашивала два камня вместо одного. На второй, крупный и плоский, она посадила три головы в ряд и объяснила, что это папа, дед и Пуля, а Пуля с краю, потому что собаки должны сидеть с краю, чтобы охранять.
В четверг я снова поехала к Михалычу в сторожку.
— Передайте ему, — сказала я, — что в воскресенье в одиннадцать мы будем у Андрея.
— И всё?
— И всё.
— Ну, передам, — сказал Михалыч, будто ему каждый день такое передают.
Он пришёл в половине одиннадцатого, я потом узнала — стоял за деревьями у водокачки и ждал, чтобы не оказаться там раньше нас и не оказаться позже. В руках у него была та самая жестяная коробка, завёрнутая в целлофановый пакет от дождя.
Лиза увидела его первой.
— Деда Витя! А Пуля где?
— Дома, — сказал он. — Хромает. Её сюда нельзя, тут собакам не положено.
— А почему?
— Потому что порядок такой.
Он подошёл к ограде и остановился, не заходя, посмотрел на меня. Я открыла калитку. Он вошёл, поставил коробку на скамейку и долго стоял, глядя на фотографию сына на памятнике, и лицо у него было такое, будто он читает что-то мелким шрифтом и не может разобрать.
Лиза тем временем деловито расставляла свои два новых камня.
— Этот сюда, а этот сюда, чтобы они разговаривали.
— Правильно, — сказал он. — Лицом друг к другу, а то как они.
Я стояла в стороне минут двадцать, пока они там возились. Потом сказала:
— Виктор Павлович. Давайте сразу договоримся.
Он выпрямился.
— Только здесь. Только по воскресеньям и только когда я рядом. Ко мне домой вы не приедете, и в Заречье мы не поедем. Записок ей больше не пишите. Никогда.
— Ладно, — сказал он.
— Я серьёзно.
— Я тоже.
Он не стал ни просить большего, ни благодарить, и мне от этого стало легче, потому что если бы он начал благодарить, я бы, наверное, всё отменила.
У ворот, когда Лиза убежала вперёд к машине, я спросила:
— Он правда приезжал раз в месяц?
— Когда как. Летом чаще, у меня крыша текла, он шифер возил. — Виктор Павлович смотрел куда-то мимо меня, на дорогу. — Я его не звал, ты не думай. И денег не брал у него ни копейки, он предлагал.
— Он мне ни разу про вас не сказал. Восемь лет.
— Не сказал, — согласился старик. — Плохо сделал. Я ему говорил: скажи жене, чего ты. Он говорил — скажу, скажу. Так и не собрался.
Он попрощался и пошёл в сторону автобусного круга, и я заметила, что он тоже слегка припадает на одну ногу, как его собака.
В машине Лиза сразу вцепилась в коробку. Латунный ключик всё это время лежал у меня в кошельке, между карточками, и замочек открылся с первого раза, легко, будто его недавно смазывали. Внутри, на подстеленной вате, лежали камни — штук пятнадцать, потемневшие, с потрескавшейся краской. Кривые рожицы, кораблик, что-то похожее на танк. На одном большими неровными буквами было выведено «АНДРЮША», и последняя «А» не поместилась и заехала на бок.
— Это папа рисовал? — шёпотом спросила Лиза.
— Папа.
— Он плохо рисовал.
— Ему было столько же, сколько тебе.
Она перебирала их и раскладывала на коленях, как всегда возила свои. Один камень был другой — светлый, гладкий, с ярко-жёлтым солнцем и подписью печатными буквами «ЛИЗЕ», и краска на нём ещё пахла.
— Мам, а бабушке Люде мы расскажем?
— Я расскажу, — сказала я. — Сама. Сегодня.
— Она будет плакать?
— Скорее всего.
Лиза подумала.
— Тогда возьми ей камень. Когда плачешь и в руках что-то есть, легче.
Я выбрала из коробки самый гладкий, с корабликом, и положила в карман куртки.







