На мои звонки не отвечают, смс игнорируют. Узнал, что дочь встречается с парнем, так она ему говорит, что росла без отца!!! ПОЧЕМУ? Я делал всё для них, а им плевать! Где справедливость..
Я воспитал дочь и сына. Был хорошим отцом: вставал ночами, учил ходить на горшок, гулял, играл, смотрел вместе с ними мультики, проверял домашнюю работу, когда жена была занята ещё кормил их. Сына позже записал на футбол, дочь на верховую езду (жена в спортивных кружках смысла не видела). Никогда не поднимал на них руку, не матерился на них, на родительские собрания ходил исправно. Регулярно покупал им билеты то в цирк, то в дельфинарий, то на детские спектакли. Но я развёлся с женой, причина не особо важна. Развёлся и всё. И мои дети меня ненавидят. Им плевать на годы тепла, доброты и заботы, которые я им подарил.
Посмел развестись с матерью? - Мерзавец..
Артёма я нашёл за один вечер. Соня закрыла у себя всё, что можно закрыть, но он-то не закрывал. Студент, третий курс, лицо доброе, растерянное. Я написал ему сам: мол, я отец Софьи, есть разговор, недолго. Он согласился. Наверное, побоялся отказать.
Встретились у метро, в кофейне на втором этаже. Он взял чай, я взял кофе, который потом не пил. Я сказал ему всё как есть: что я не бросал детей, что я растил их с пелёнок, что она сейчас в его глазах строит из себя сироту, а я живой, я вот, сижу перед ним. Я даже фотографии показал в телефоне — Соня в шлеме на пони, ей пять, я держу поводья. Кирилл на футболе, номер девять, я на трибуне в дождевике.
Артём смотрел на экран очень вежливо. Потом сказал:
— Она не говорила, что вы умерли.
— А что она говорила?
— Что не хочет о вас говорить. Что выросла с мамой. Один раз сказала, что отец есть, но лучше бы не было.
Мне это донесли иначе. Мать моя, Тамара Ильинична, слышала от бывшей соседки, что Соня кому-то там сказала «росла без отца», и я две недели с этой фразой ходил, как с камнем в кармане. Оказалось, слова были другие. Легче почему-то не стало. Хуже стало.
Я ещё что-то говорил Артёму — про верховую езду, про то, сколько стоит час в манеже, про то, что я оплачивал её десять лет. Он слушал и краснел. Потом встал:
— Извините. Я ей скажу, что мы виделись. Я не могу не сказать.
— Скажи, — говорю. — Я не прячусь.
Соня позвонила через сорок минут. Первый её звонок за два года. Я даже не сразу понял, что это она, — номер новый.
— Ты был у Артёма.
Голос не дрожал. Ровный, взрослый, чужой. Я начал: доченька, я просто хотел…
— Не надо. Ты приходил к моему парню, чтобы показать ему фотографии, где я на лошади. Ты понимаешь, как это выглядит?
— Я хотел, чтобы он знал правду.
— Правду, — повторила она. — Хорошо. Ещё раз подойдёшь к кому-нибудь из моих — я перестану даже блокировать. Я просто уеду в другой город, и всё.
И положила трубку.
Ночью пришло сообщение от Кирилла. Тоже первое за два года. Три слова: «Не трогай Соню». Я смотрел на них минут двадцать. Потом написал длинно, на пол-экрана: что я его отец, что я никого не трогаю, что мне больно, что я хочу видеть своих детей. Ответа не было. Утром я перечитал своё сообщение и увидел, что оно всё про меня.
Я поехал к матери. Она живёт в двух кварталах от Ларисы, и она единственная, кого дети до сих пор пускают: раз в месяц Кирилл приходит к ней есть пирог с капустой, Соня заходит реже, но заходит. Мать поставила чайник, села напротив и стала мять фартук.
— Ты Артёма зачем трогал?
— Уже знаешь.
— Кирилл сказал. — Она вздохнула. — Сынок, я тебя люблю, но ты как танк.
— Мама, я хочу, чтобы ты им объяснила. Ты же помнишь, какой я был отец. Ты сама мне говорила: другие мужья на диване лежат, а ты с коляской.
— Помню. — Она долго молчала, а потом спросила совсем не о том: — Марина как?
— Нормально. Работает.
— Ева в школу пошла?
— Во второй класс. — И тут меня как-то само понесло, я стал рассказывать, что мы с Евой ходили в дельфинарий, что она боялась мокрого воздуха и потом всю дорогу домой пищала от восторга, что я ей купил игрушечного дельфина за тысячу двести. Я рассказывал это с удовольствием, потому что это была нормальная жизнь, а не вот этот двухлетний бетон.
Мать слушала и смотрела в стол.
— Ты Соне про дельфинарий не рассказывай, — сказала.
— Почему? Я и её водил, когда ей было семь!
— Не рассказывай, — повторила она. — И мне больше не рассказывай.
Я тогда обиделся на мать. Первый раз в жизни по-настоящему обиделся. Ушёл, не допив чай.
Через неделю выяснилась вещь, которая всё во мне перевернула, только не в ту сторону, в какую надо бы. Лариса написала — сухо, по делу, впервые за долгое время: «Кириллу нужно твоё согласие на смену фамилии. Нотариально. Скажи, когда сможешь, я всё оплачу».
Я перечитал раз пять. Ему шестнадцать. Сам он до восемнадцати не может, нужно согласие обоих родителей, а без меня — только через опеку и суд, а это долго и муторно. То есть два года они меня в упор не видели, а теперь я им понадобился. Понадобилась моя подпись под тем, чтобы моего сына звали как её.
Я позвонил Ларисе. Она взяла сразу.
— Лариса, ты серьёзно?
— Совершенно.
— Ты понимаешь, о чём просишь? Ты просишь меня своими руками…
— Я не прошу. Я сообщаю, что нужно. Просит он.
— А ты, значит, ни при чём? Ты им два года про меня рассказывала, а теперь ни при чём?
Она помолчала.
— Разговаривай с ними. Они взрослые. Со мной не надо.
И отключилась. Вот и весь разговор. Мне этого хватило, чтобы окончательно уложить у себя в голове удобную версию: она их накрутила, она обиженная жена, она мстит через детей. С этой версией я прожил ещё месяц. Я даже начал в ней уютно устраиваться: если во всём виновата она, то со мной всё в порядке.
Я написал Кириллу: «Приходи, поговорим о фамилии». Он ответил через день: «Где».
Встретились на фудкорте в торговом центре, между шаурмой и роллами. Он вырос. Сидит напротив — плечи, кадык, руки большие, и куртка, которую я не покупал. Взял себе колу, есть не стал. Я купил ему бургер, он к нему не притронулся, и это меня царапнуло сильнее всего остального.
— Ну? — говорю.
— Ты подпишешь?
— А ты со мной хоть поговоришь?
Он посмотрел в сторону, потом на меня.
— Говори.
Я стал говорить. Про то, как учил его завязывать шнурки. Про поездки на футбол в шесть утра в Химки, зимой, когда я один из всех отцов вставал. Про то, что я никогда, ни одного раза не поднял на него руку. Что я вырастил его, а он теперь вычёркивает мою фамилию, как будто меня и не было.
Он слушал терпеливо. Слишком терпеливо для шестнадцати.
— Всё правда, — сказал он, когда я выдохся. — Всё, что ты сказал, правда. Я это помню.
— Тогда объясни! — я, кажется, повысил голос, потому что тётка за соседним столом обернулась. — Объясни мне, за что?
— Мне-то ты ничего не сделал, — сказал Кирилл. — Ты Соню сделал.
— Что я сделал Соне?
И вот тут он мне рассказал. Спокойно, как протокол, потому что за два года они это, видимо, много раз проговаривали между собой, и у него всё было разложено.
Тот последний год. Суббота, манеж, я вожу Соню, ей шестнадцать. И после манежа мы едем не домой, а в Реутов. Марина, её квартира, Ева, тогда пятилетняя, с кубиками на ковре. Я оставлял Соню на кухне с планшетом, они с Мариной пили чай, Ева таскала ей своих кукол. А в машине я говорил дочери: «Маме скажем, что были в манеже до вечера, потом заезжали к бабушке. Это наш с тобой секрет, ладно? Взрослый секрет». И она кивала. Восемь месяцев кивала. Восемь месяцев врала матери в глаза, каждую субботу, потому что я попросил.
Я это помнил. Я просто никогда не считал это чем-то отдельным. У меня в голове это было — «сложный период». Ну да, брали дочь с собой, ну да, не говорили Ларисе. А что мне было делать — оставлять её дома, где скандал?
Кирилл дорассказал. Как весной Лариса всё узнала — не по фотографии, не по помаде, а просто спросила у знакомой, застала расхождение в датах, потянула нитку. Как она сначала не поверила и позвала Соню. И как Соня, уже понимая, что всё кончено, ещё раз соврала — по инерции, от страха. А потом Лариса при ней позвонила мне, и я не стал отпираться, и в квартире стало понятно, что дочь знала всё восемь месяцев. И мать сказала ей то, что говорят один раз в жизни и потом не могут забрать назад: «Значит, вы с ним вместе меня…» Дальше Кирилл не повторил. Сказал: «Она потом извинялась. Долго. Соня её простила».
— А меня, значит, нет, — сказал я.
— Ты не извинялся.
— Я звонил! Два года звоню!
— Ты звонил и говорил, что купил ей курс английского. Что перевёл деньги. Что она несправедливая. — Кирилл наконец взял свой бургер, посмотрел на него и положил обратно. — Пап, ты ни разу не сказал: прости, что я тебя в это втянул. Ни разу. Она ждала.
Я сидел и молчал. Потом сказал глупость, потому что мне надо было что-то сказать:
— Я делал это, чтобы вам было легче. Чтобы не было скандалов при детях.
— Ты делал это, чтобы тебе было удобно, — сказал мой сын. — Соня возила тебе алиби на верховую езду.
Он встал.
— Подпишешь — напиши. Не подпишешь — я в восемнадцать сам сделаю, мне ждать полтора года.
И ушёл. Бургер остался на столе. Я его потом выкинул в урну, целый, и почему-то мне было стыдно перед уборщицей.
Дальше я вёл себя не лучшим образом. Я не подписал. Я взял эту бумажку и стал ею торговать, потому что она была единственная вещь, которая у меня осталась. Я написал Кириллу: «Подпишу, если будем видеться раз в месяц, оба, с Соней». Он не ответил. Я написал Ларисе то же самое. Она ответила одной строкой: «Не буду в этом участвовать».
Я перевёл Соне на карту сорок тысяч — просто так, без повода, к её сессии. Деньги вернулись через сутки, тем же переводом, без сообщения. Я перевёл снова. Вернулись снова. Я позвонил в банк выяснять, не сбой ли, — какой сбой, человек просто нажимает «отправить обратно».
Тогда я сел и написал письмо. Настоящее, от руки, четыре листа. Я в нём перечислил всё. Ночи, горшок, кашу, поликлинику, где я держал её на руках при уколах, манеж, цирк, дельфинарий, спектакли, репетитора по химии, ботинки за девять тысяч, лагерь в Анапе. Я перечитал — вышел бухгалтерский отчёт. Отчёт о том, какой я хороший. Я всё равно отправил, потому что мне было важно, чтобы это было прочитано.
Она ответила через четыре дня. Не письмом. Сообщением, одним:
«Я всё это помню. Я не говорила, что ты не заботился. Я говорила, что ты попросил меня врать маме, а потом сделал вид, что этого не было. Ты и сейчас делаешь вид».
Я перечитывал это сообщение, наверное, неделю. Каждый вечер. Мне хотелось найти в нём хоть одно слабое место, чтобы возразить. Не нашёл.
А потом дома случилась мелочь, из-за которой у меня всё внутри сдвинулось. Ева пришла из школы с двойкой по русскому и попросила меня не говорить Марине. «Ну пожалуйста. Пусть будет наш секрет». Семь лет ребёнку. Я сказал: «Нет, солнце, так нельзя, мама всё равно узнает, и ей будет хуже, что ты скрыла». Сказал автоматически, как правильный взрослый. И услышал себя. И стоял в коридоре с её ранцем в руке, идиот сорока четырёх лет, как будто мне только что объяснили условие задачи, которую я восемь месяцев решал в обратную сторону.
В ту же ночь я написал Соне. Долго вычёркивал. Убрал манеж, убрал деньги, убрал цирк, убрал «я тебя растил». Осталось три строки: «Прости за тот год. Я тебя использовал, а потом сделал вид, что ничего не было. Ты матери не врала — врал я, твоим голосом. Отвечать не надо».
Прочитано в двадцать три сорок. Ответа не было. И на следующий день не было. И через неделю.
А Кириллу я написал коротко: «Приходи к нотариусу. Подпишу без условий».
Нотариус был на Мира, в полуподвале, с очередью из четырёх человек и вентилятором, который гонял тёплый воздух. Кирилл приехал с Ларисой. Я её не видел два года: постриглась, похудела, в руках папка с документами. Мы поздоровались как соседи по подъезду. Она сразу отошла и села у окна, чтобы не сидеть рядом.
В кабинете нотариус читала бумагу вслух — что я, такой-то, даю согласие на изменение фамилии несовершеннолетнего сына с моей на фамилию матери. Я слушал свою фамилию, которую произносили в последний раз применительно к нему, и держал ручку так, что пальцы побелели. Подписал. Расписался ещё в журнале. Заплатил сам — Лариса дёрнулась достать кошелёк, я сказал: «Не надо», и она не стала спорить.
Вышли в коридор. Кирилл убрал документ в файл, аккуратно, как контрольную.
— Спасибо, — сказал он.
— Не за что.
Мы постояли. Мне надо было что-то спросить, и я спросил, глядя не на него, а на объявление о справках:
— Скажи честно. Мать вам запрещала со мной общаться?
Он удивился по-настоящему. У него брови поехали вверх, совсем по-детски, как в семь лет, когда он не мог найти носок.
— Мама? — говорит. — Мама никогда не запрещала. Она вообще про тебя не говорит. Первый год просила Соню тебе ответить. Соня не хотела. — Он подумал и добавил, уже мягче: — Мы сами, пап. Это мы сами.
Вот это было самое тяжёлое из всего, что я услышал за два года. Пока была виновата Лариса, у меня был противник, и была надежда, что противника можно переспорить. А тут спорить оказалось не с кем.
Лариса подошла, забрала у сына папку.
— Мы пойдём, — сказала мне. И, уже отойдя на шаг, обернулась: — Соня твоё сообщение мне показала. Не знаю, зачем говорю. Показала и всё.
Они ушли к переходу, и я смотрел, как мой сын идёт с чужой уже, по документам, фамилией, и как он на ходу что-то ей рассказывает и машет рукой — он всегда, когда рассказывает, машет рукой, с трёх лет.
Я не поехал сразу домой. Доехал до конюшни в Раменках, где она каталась десять лет. Заплатил двести рублей за въезд, встал у забора. Была не суббота, никого из знакомых, дети чужие, лошади те же, наверное, уже не те. Пахло, как пахло всегда. Я постоял минут двадцать, ничего не почувствовал особенного, никакого просветления — просто холодные руки и запах опилок. Потом сел в машину и поехал в Реутов.
Ева открыла дверь и сразу сунула мне рисунок: она, Марина, я и почему-то кот, которого у нас нет.
— Пап, смотри! Это на конкурс!
— Красиво, — сказал я. — Очень красиво. Дай, я потом посмотрю нормально, ладно?
Из кухни Марина спросила, подписал ли. Я сказал, что подписал. Она сказала: «Ну и правильно, чего мучить парня», и стала греметь крышкой, и это было доброе, простое, здоровое, и я стоял в прихожей и почему-то не мог сделать шага внутрь.
Куртку я снял только через полчаса.



