Судьбы и испытания 12 мин чтения 0

Бандиты узнали, что у одинокой деревенской бабушки есть фамильные украшения на миллион. Ночью они вломились к ней в дом. Но они не знали, что бабушка уже ждала их. С охотничьим ружьём.

Бандиты узнали, что у одинокой деревенской бабушки есть фамильные украшения на миллион. Ночью они вломились к ней в дом. Но они не знали, что бабушка уже ждала их. С охотничьим ружьём.

Деревня Крутово стояла так далеко от всего, что даже участковый приезжал раз в две недели — если дорогу не развезло.

Двадцать три дома. Колодец на въезде. Магазин, который работал по вторникам и пятницам. Автобус — теоретически по средам, практически когда придётся. Зимой деревня вообще превращалась в отдельный мир — дороги нет, связи нет, только лес, снег и тишина такая, что слышишь собственное дыхание.

Евдокия Матвеевна Крылова жила здесь всю жизнь.

Семьдесят восемь лет — сначала с родителями, потом с мужем Николаем, потом, последние одиннадцать лет, одна. Дом был крепким — Николай строил на совесть, под себя, с запасом на сто лет вперёд. Огород, погреб, баня, сарай. Всё своё, всё руками, всё как надо.

Соседи говорили про неё одно слово: крепкая.

Не старая, не немощная — крепкая. Встаёт в пять утра, ложится в десять вечера. Огород копает сама. Дрова — сама. Воду из колодца — сама. Никогда не жалуется, никогда не просит. Если предлагают помочь — благодарит и отказывается.

Один раз сосед Петрович видел, как она несла из леса вязанку хвороста — большую, килограммов двадцать — и насвистывала что-то себе под нос.

— Евдокия Матвеевна, — сказал он, — давайте помогу.

— Справляюсь, — ответила она, не останавливаясь.

Украшения были настоящими.

Не в смысле дорогими — в смысле настоящими. Не купленными в ювелирном, не полученными по случаю. Это были вещи, которые передавались в семье четыре поколения — с прабабкиных времён, с той России, которой давно нет, но которая осталась в этих вещах.

Золотая брошь с рубином — прабабкина, венчальная. Серьги с бриллиантами — небольшими, но настоящими, старой огранки. Кольцо с сапфиром, которое носила ещё бабка Николая. Браслет — широкий, золотой, с гравировкой на внутренней стороне, буквами, которые уже плохо читались.

Евдокия Матвеевна никогда их не носила — куда в деревне с брошью с рубином. Хранила в жестяной коробке из-под чая, завёрнутой в старый платок, в нижнем ящике комода под бельём.

Про украшения знали немногие. Она не афишировала — зачем. Знала дочь, которая жила в городе и звонила по воскресеньям. Знала Петровна — соседка через дом, подруга с детства. Ещё, может, пара человек.

Этого оказалось достаточно.

Антон Рябов был из района.

Тридцать два года, три судимости, промежутки между которыми он проводил за разными делами — ни одно из которых нельзя было назвать честным. Последний раз вышел восемь месяцев назад, огляделся и понял, что пора работать умнее.

Умнее — это значит без лишнего шума. Не магазины, не случайные прохожие. Что-то конкретное, что-то с деньгами.

Информация пришла случайно — через знакомого, который слышал от кого-то, кто слышал от кого-то. Деревня, бабка одна, украшения фамильные, стоят хорошо. Участковый бывает редко. Соседи далеко. Никакой сигнализации.

Антон взял с собой двух — Витька и Лёху. Витёк был молодой, двадцать три года, нервный. Лёха постарше и поспокойнее — бывал в похожих делах, знал как.

— Старуха, — сказал Лёха, когда они обсуждали. — Одна. Напугаем — сама покажет где лежит. Максимум час.

— Тихо сделаем, — сказал Антон. — Без лишнего.

Договорились на субботу, на час ночи.

Евдокия Матвеевна почувствовала неладное в четверг.

Не сразу. Сначала — просто ощущение, которое она не могла объяснить словами. Что-то в воздухе изменилось, как меняется воздух перед грозой — ещё не слышишь грома, ещё не видишь туч, но что-то уже знаешь.

Она всю жизнь доверяла этому чувству. Николай смеялся над ней — говорил: Дуся, ты как кот перед землетрясением. Она не обижалась. Потому что кот перед землетрясением, как правило, прав.

В пятницу утром она вышла за водой и увидела следы у забора. Свежие — судя по виду, вечерние. Кто-то стоял у забора и смотрел на дом. Один человек, судя по следам. Стоял долго — примял снег.

Она постояла над следами. Подумала.

Потом вернулась в дом.

Первым делом она позвонила дочери.

— Мам, может, тебе приехать ко мне? — сразу сказала дочь, выслушав. — Хоть на неделю.

— Никуда я не поеду, — ответила Евдокия Матвеевна спокойно.

— Мам—

— Это мой дом, — сказала она. — Николай его строил. Я из него ногами вперёд выйду, а не от каких-то шаромыжников.

Дочь замолчала — она знала этот тон. Спорить бесполезно.

— Тогда хоть в полицию позвони.

— Позвоню, — пообещала Евдокия Матвеевна.

Позвонила. Участковый выслушал, посочувствовал, сказал что запишет и при случае заедет. По голосу было ясно — при случае означает не скоро.

Она положила трубку.

Прошла в сени. Достала с верхней полки ружьё.

Ружьё было старым — Николаево, ещё советское, двустволка двенадцатого калибра. Он ходил с ним на охоту каждую осень, пока мог ходить. Потом ружьё висело в сенях и ждало.

Евдокия Матвеевна умела с ним обращаться. Николай научил — давно, ещё молодых. Говорил: в деревне женщина должна уметь. Она освоила — без особого энтузиазма, но добросовестно, как осваивала всё, что считала нужным уметь.

Последний раз она держала ружьё в руках лет пятнадцать назад — когда волки подходили к сараю.

Сейчас она сняла его с крюка, осмотрела, проверила. Нашла в комоде патроны — Николай хранил в жестяной банке, там ещё оставалось. Зарядила.

Потом поставила ружьё у кровати.

Поужинала. Помыла посуду. Почитала.

В десять легла.

Но не спала.

Они приехали в половине второго ночи.

Антон оставил машину за поворотом — чтобы не слышно было двигателя. Дальше пешком, через поле, к забору с тыльной стороны. Тихо — снег заглушал шаги.

Витёк нервничал — Антон видел по нему. Лёха шёл спокойно, привычно.

Забор был невысокий — перемахнули легко. Двор тёмный, луна за тучами. Окна в доме не светятся.

— Спит старуха, — шепнул Лёха.

Они подошли к двери.

Евдокия Матвеевна услышала их раньше, чем они думали.

Не когда перелезали забор — раньше. Что-то изменилось в тишине — тот особый звук, который появляется, когда в тёмном дворе есть люди, которых там не должно быть. Как будто темнота становится чуть плотнее.

Она встала бесшумно. Взяла ружьё. Прошла в тёмных сенях на ощупь — она знала каждую доску этого дома, знала где скрипит и где нет, прошла так, что не скрипнуло ничего.

Встала сбоку от двери.

Ждала.

Замок они ковыряли минуты три.

Евдокия Матвеевна стояла по ту сторону двери и слышала — металл о металл, тихое чертыхание, снова металл. Не торопила. Ждала.

Замок щёлкнул.

Дверь начала открываться.

Она щёлкнула предохранителем — громко, намеренно, в полной тишине ночного дома этот звук был как выстрел.

Дверь остановилась.

— Кто первый войдёт, — сказала Евдокия Матвеевна, — тот первый и пожалеет. У меня двустволка и я знаю как ею пользоваться........

За дверью стало тихо. Потом кто-то на крыльце выругался — коротко, почти с уважением.

— Бабуль. — Голос был спокойный, негромкий, будто человек в очереди спрашивает, кто последний. Это был Лёха. — Ты ружьё убери. Мы поговорить.

— Ночью не разговаривают.

— Ну а мы вот пришли.

— Вижу, что пришли. Замок ковыряли двадцать минут, руки-то кривые.

За дверью хмыкнули. Потом другой голос, злее и моложе, сказал что-то про то, что нет там никакого ружья, что бабка старая и что хватит уже стоять на морозе. Дверь толкнули — не сильно, пробуя.

Евдокия Матвеевна нажала на спуск.

Щёлкнуло. И всё.

Патроны Николай снаряжал сам, лет двадцать назад, и лежали они в жестянке в сенях, где зимой холодно, а весной сыро. Она успела подумать только одно: вот тебе и хозяйка.

Дверь пошла внутрь, в проёме встала тёмная фигура, и она нажала второй.

Ударило так, что её отбросило плечом на стену, а в ушах сделалось глухо и ватно, как под водой. Дверной косяк разлетелся щепой. Кто-то заорал. Во дворе затопали, что-то грохнуло — забор или ведро у крыльца, — и топот пошёл прочь, через огород, к полю.

Она стояла у стены, держала ружьё стволами вниз и не могла вспомнить, куда целила. Потом, когда её спрашивали, она честно говорила: не помню. Хотела выше голов. Отдачу забыла, вот и всё.

Во дворе кто-то выл.

Она вышла на крыльцо. Луна вылезла из-за туч, снег был серый и весь истоптанный. У сарая, на боку, лежал парень и держался за плечо. Тонкий, в короткой куртке не по погоде. Между пальцами у него было чёрное.

— Не подходи! — крикнул он. — Не подходи, слышь!

— Куда я тебе денусь, — сказала Евдокия Матвеевна.

Она вернулась в дом, переломила ружьё, вытряхнула гильзу и осечку, поставила двустволку в угол в сенях и сняла трубку. Телефон у неё был старый, проводной, на стене у комода. В районе ответили не сразу. Она сказала: Крутово, дом Крыловых, третий от колодца, был налёт, один ранен, стреляла я.

Женщина на том конце начала спрашивать про сознание и дыхание.

— Дышит, — сказала Евдокия Матвеевна. — Орёт. Сколько вам ехать?

— Часа два. Если дорога.

— Дорога до Липовки чищена. Дальше как повезёт.

Она положила трубку, взяла из шкафа старую простыню и ножницы, надела валенки и вышла обратно.

Первым из соседей прибежал Петрович — в тулупе поверх исподнего, с фонарём. За ним, минут через десять, ещё двое мужиков с того конца улицы. В деревне на двадцать три дома выстрел ночью слышат все.

— Дуся, живая?

— Живая. В сарай посвети.

Петрович посветил и присвистнул.

— Ты чего натворила-то.

— Их трое было, — сказала она. — Двое убежали. Помоги в сени затащить, замёрзнет.

Мужики сначала хотели связать парня и оставить в сарае — до милиции, как выразился Петрович по старой памяти. Евдокия Матвеевна сказала, что в её сарае никто помирать не будет, потому что потом этот сарай ей же и разбирать. Парня подняли, он шёл сам, только висел на плечах и ругался сквозь зубы. В сенях его посадили на лавку, куртку разрезали ножницами.

Дробь взяла его в плечо и в руку выше локтя. Дырок было немного, кровь шла ровно, не толчками. Евдокия Матвеевна за свою жизнь перевязывала мужа, когда он распорол ногу косой, и телёнка, которого порвали собаки, и себя, и соседей. Она свернула простыню, прижала, велела Петровичу держать, а сама затянула поверх полотенцем.

— Больно, — сказал парень.

— Знаю.

— Вы мне руку прострелили.

— А ты ко мне в дом ломился.

Он замолчал, а потом заплакал — некрасиво, по-мальчишески, размазывая по лицу грязный снег. Ему было двадцать три года. Он сказал, что его зовут Витя, что он не хотел, что его позвали, что у него телефон остался в машине, а машины теперь нет, и что мать его убьёт.

— Мать твоя тебя не убьёт, — сказала Евдокия Матвеевна. — Мать твоя будет тебе передачи возить.

Скорая пришла в начале пятого, полиция — в половине шестого, потому что ехали из разных мест и по-разному застревали. К этому времени в сенях сидели уже человек шесть — вся ближняя улица, кто в тулупе, кто в шубе поверх ночной рубашки. Петровна, соседка через дом, подруга с первого класса, притащила чайник и грелась о него руками, и всё повторяла: Дусь, ну надо же, Дусь, ну надо же.

Фельдшер осмотрел плечо, сказал, что жить будет, и повёз Витю в район. Полицейские ходили по двору с фонарями, фотографировали следы, нашли за поворотом место, где стояла машина, — там натекло масло.

Следователь приехал позже всех, к обеду. Звали его Гуляев, был он лет сорока, невыспавшийся, в куртке не по чину. Он сел за стол, разложил бумаги и полтора часа задавал вопросы, а Евдокия Матвеевна отвечала.

Про ружьё он спросил в конце.

— Николаево, — сказала она. — Мужнино. Он охотник был.

— Муж когда умер?

— Одиннадцать лет.

— Разрешение переоформляли?

— Нет.

— Сдавали куда-нибудь?

— Нет.

Гуляев потёр глаза.

— Евдокия Матвеевна. Со стрельбой у вас всё будет нормально, я вам сразу говорю: ночь, трое, взлом, вы в доме одна. Тут вопросов не будет, там и обсуждать нечего. А вот ружьё — это другая статья и другое дело. Хранение без разрешения. Одиннадцать лет.

— И что мне за это?

— Судить будут. По-хорошему — штраф, у вас возраст, характеристики, обстоятельства. Но дело возбудят, экспертизы, вызовы. Ездить придётся.

— Куда ездить?

— В район. Не один раз.

Она посмотрела на угол, где ещё утром стояло ружьё. Ружьё уже увезли, вместе с жестянкой патронов, вместе с осечкой, которую нашли на полу в сенях. Ей выдали бумажку с печатью.

— Автобус по средам, — сказала она. — И то не всегда.

— Я знаю, — сказал Гуляев. — Я тут третий год.

Про то, откуда они узнали, он тоже спросил. И вот здесь Евдокия Матвеевна совершила то, что потом уже нельзя было вынуть обратно.

Она думала об этом всю ночь, пока сидела над раненым парнем и грела ему чай, который он не пил. Про украшения знали трое: дочь Нина, Петровна и ещё, может, покойная Шурина сестра, но той нет уже шесть лет. Нина в городе, Нине это ни к чему. Значит, Петровна.

А у Петровны внук Славик. Двадцать восемь лет, живёт в райцентре, работает в шиномонтаже, крутится там среди всякого народа. И бабка у него разговорчивая, вся деревня знает — Петровна за пять минут расскажет тебе, у кого корова не доится и кто с кем не здоровается.

— Соседка знала, — сказала Евдокия Матвеевна. — Наумова Валентина Петровна. У неё внук в районе. Больше некому.

Гуляев записал.

Она сама себе тогда сказала: я же не обвиняю. Я говорю, что думаю. Пусть проверят и отстанут.

Но деревня — это не райцентр, здесь ничего не проверяют по одному разу и молча.

К среде вся улица знала, что Дуся сказала на Валентину. К пятнице знали на том конце. В магазин Евдокия Матвеевна пришла, как всегда, к открытию, взяла хлеб, крупу и спички, и продавщица Люба посмотрела на неё как-то боком.

Петровна пришла сама. В субботу, без стука, как ходила шестьдесят лет.

— Дусь. Ты людям что говоришь?

— Я говорю, что думаю.

— Ты думаешь, что я тебя продала?

— Я думаю, что ты языком метёшь, а Славка твой в районе с кем попало.

Петровна стояла посреди кухни в своём сером платке и не садилась.

— Я про твои цацки, — сказала она, — последний раз говорила лет пятнадцать назад. И то тебе самой. Продай, говорила, купи котёл нормальный, чего они у тебя в тряпке лежат. Ты меня тогда чуть из дома не выставила.

— Помню.

— А больше я про них никому. Ни живой душе.

— А кто ж ещё, Валь?

Вот это она сказала зря. Не то чтобы не подумав — как раз подумав, спокойно, глядя в лицо. Петровна постояла ещё немного, поправила платок и вышла. Дверь притворила аккуратно, не хлопнула.

Через два дня Славика вызвали в район, к Гуляеву. Он отпросился с работы, сидел в коридоре полтора часа, потом сорок минут отвечал на вопросы, где был в ночь на субботу и с кем знаком. Был он, как выяснилось, на смене, и это подтвердили трое. Отпустили.

Но в шиномонтаже уже знали, что парня таскали по делу о разбое, а в райцентре тоже все всё узнают.

Нина приехала в первую же субботу после случившегося и потом звонила каждый день, не по воскресеньям, как раньше. Она хотела забрать мать в город. Она говорила про квартиру, про вторую комнату, про то, что там врачи и аптека, а тут ни фельдшера, ни дороги.

— Я отсюда не поеду, — сказала Евдокия Матвеевна в третий или четвёртый раз.

— Мам, у тебя теперь и ружья нет.

— И слава богу. Спокойнее спать буду.

Она врала. Спать она стала плохо. Первые ночи ставила к двери табурет, потом стала ставить ещё и ведро на табурет — чтоб грохнуло, если что. Просыпалась в три, лежала и слушала дом. Дом скрипел, как скрипел всегда, только раньше это ничего не значило.

В воскресенье, в обычный час, она сама рассказала дочери про Славика — как новость, между делом, между рассадой и ценами на комбикорм. Славку, мол, вызывали, продержали полдня, теперь у Валентины со мной война.

Нина помолчала в трубке.

— Мам. Я приеду.

— Ты в субботу была.

— Я приеду в среду.

Она приехала в среду, автобусом, потому что машину зимой в Крутово не загонишь. Пришла с сумками, разделась, поставила чайник и села — не за стол, а на край лавки, у стены, как чужая.

— Мам, это я.

Евдокия Матвеевна не поняла.

— Что ты?

— Про украшения. Это через меня.

Она рассказала. Летом, в июле, когда мать была в огороде, она открыла нижний ящик комода, достала жестянку, разложила всё на кровати и сфотографировала на телефон. Потом, в городе, показала фотографии человеку, который в райцентре держит скупку, — не чужому, брат мужа его знает. Спрашивала, сколько это стоит и как такое продают. Тот сказал, что вещи хорошие, старые, и что за такое дадут прилично, если найдётся покупатель, и что пусть хозяйка привезёт посмотреть живьём. Спросил, откуда. Она сказала: у матери, в деревне, под Крутовом.

— Зачем? — спросила Евдокия Матвеевна.

— Чтобы ты продала. Чтобы у тебя были деньги и ты поехала ко мне. Ты же ничего не берёшь. Ни рубля. Я тебе куртку прислала — ты её Петровичу отдала.

— Она мне велика была.

— Мам, она тебе была впору.

Евдокия Матвеевна сидела прямо, положив руки на стол, и смотрела на клеёнку. На клеёнке был вытертый узор с виноградом. Она купила её лет двенадцать назад, в тот год, когда хоронила Николая.

— Ты в моём комоде рылась, — сказала она.

— Рылась.

— Ты чужому человеку сказала, где я живу.

— Я не подумала.

— Ты не подумала. — Она подняла глаза. — А я в человека стреляла. Мальчишке двадцать три года, ему руку резали. Я думала, что убила. Я это до смерти теперь буду помнить, а ты — не подумала.

Нина не заплакала. Она сидела и мяла в руках край скатерти, и было видно, что она это всё уже сто раз себе сказала, и что мать сейчас не говорит ей ничего нового.

— Скажи Гуляеву, — сказала Евдокия Матвеевна.

— Скажу.

— И Валентине скажешь.

— Мам, я скажу следователю, а к Валентине Петровне ты пойдёшь сама.

Вот тут Евдокия Матвеевна первый раз за все эти дни повысила голос. Она сказала дочери, что та привела в дом бандитов и теперь учит её, куда ходить. Она сказала много. Нина слушала, а потом ответила тихо, но не отступила:

— Ты одна живёшь одиннадцать лет и ни разу ничего не попросила. Ни разу. Я даже не знаю, чем ты болеешь. Ты у меня деньги не берёшь, помощь не берёшь, приезжать нормально не даёшь — приедешь, а ты сразу: не сиди, иди воздухом дыши. Мне что оставалось?

— Тебе оставалось меня спросить.

— Я спрашивала. Восемь лет спрашивала.

Она уехала в четверг, первым же попутным грузовиком до Липовки. Мать её не проводила до дороги — вышла на крыльцо, постояла, ушла в дом.

К Петровне Евдокия Матвеевна пошла в субботу. Не сразу — три дня ходила по своему двору, кормила кур, колола дрова, и всё это время у неё внутри сидело то самое, чего она терпеть не могла: она была неправа, и знали об этом уже все.

Петровна открыла, посмотрела и в дом пустила. Но чай не поставила и села напротив, сложив руки.

— Валь, — сказала Евдокия Матвеевна. — Я на тебя зря сказала.

— Я знаю, что зря.

— Это Нинка. Она фотографировала летом и показала в районе скупщику. Не со зла.

— Не со зла, — повторила Петровна.

Они посидели молча. За окном скрипел снег, кто-то вёз санки.

— Ты у меня прощения просишь, — сказала наконец Петровна. — А перед Славкой кто будет? Ему в понедельник хозяин сказал: у меня тут не отстойник для тех, кого в полицию таскают. Он третий год у него работает.

— Я скажу.

— Ты скажи. Только ты имей в виду, Дусь: я тебе не Славка. Я на тебя двадцать лет назад обиделась бы и через неделю забыла, а сейчас я старая и мне забывать некогда. Ты меня при всей улице вором выставила.

— Я не...

— Ты сказала: больше некому. Этого хватило.

Славик приехал в воскресенье — привёз бабке муку и уголь. Евдокия Матвеевна пришла к Петровне во двор, дождалась, пока он выгрузит мешки, и сказала при бабке всё, как есть: что подумала на него, что сказала следователю, что была неправа и что виновата.

Парень стоял, вытирая руки о штаны, и явно мучился больше неё.

— Да ладно, баб Дусь, — сказал он. — Чё уж теперь. Меня всё равно отпустили.

— Тебя с работы гонят.

— Не выгонят. Он ворчит только. — Он помолчал, потом добавил неловко: — Вы вон вообще стреляли. Вам хуже.

В район она поехала в среду. Автобус пришёл, вопреки всему, почти по расписанию, и она полтора часа тряслась на переднем сиденье, держа на коленях сумку с бумагами. Гуляев принял её без очереди, дал подписать, объяснил, что дело по ружью пойдёт своим ходом и что ей нужен адвокат, хотя бы по назначению. Про Витю сказал, что тот сидит и даёт показания охотно. Второго, Лёху, взяли в тот же четверг по машине. Третий уехал, но, сказал Гуляев, тоже никуда не денется, у него биография длинная.

— Гражданский иск подавать будете? — спросил он.

Евдокия Матвеевна не поняла.

— Какой иск?

— Дверь, косяк, замок. Имеете право.

— А с них возьмёшь чего?

— Как правило, ничего.

— Ну и не надо тогда бумагу переводить.

Нина приехала в следующую субботу. Привезла продукты, привезла таблетки от давления, которые мать не просила, и обувь на войлоке. Обувь Евдокия Матвеевна взяла. Это было первое, что она у дочери взяла за несколько лет, и обе это заметили, но говорить не стали.

Жестянку из-под чая она достала при ней. Развернула платок, разложила на кровати: брошь с рубином, серьги, кольцо, браслет.

— Забирай, — сказала она.

— Мам, я не для этого...

— Я знаю, для чего ты. Ты слушай. Про них теперь знает полдеревни, весь район и твой скупщик с его знакомыми. Я их сторожить больше не могу. Ружья у меня нет и не будет, а ночью я одна, и в следующий раз я такая умная не окажусь.

Она сложила в жестянку брошь, серьги и кольцо, завернула, придавила крышкой.

— Это увезёшь. Продавать не смей, пока я жива. Помру — делай что хочешь, мне уже будет всё равно.

Браслет остался на покрывале.

— А этот?

— Этот тяжёлый, его не украдёшь незаметно, — сказала Евдокия Матвеевна и сама услышала, как глупо это звучит. — Этот мне бабка Николаева отдала при мне лично, из рук в руки. Пусть лежит.

Нина взяла коробку и держала её так, будто та жгла ей ладони.

— Ты меня простила?

— Нет, — сказала мать. — Но ты приезжай.

Дверь ставили в конце февраля, когда потеплело и снег на крыльце стал ноздреватым. Петрович привёз из района железную, с двумя замками, — не новую, снятую с городского подъезда, но крепкую, и притащил сына Сашку с перфоратором. Старый косяк, разнесённый дробью, выламывали ломом; щепа сыпалась на порог, и было видно, куда пришлась вся кучность — в правую стойку, на уровне груди.

Евдокия Матвеевна стояла рядом и держала уровень. Сначала пыталась помогать — подать, придержать, — но Сашка сказал: баб Дусь, отойдите, зашибём. Она отошла и стояла.

Петровна пришла к обеду, с кастрюлей, замотанной в полотенце. Поставила на лавку, посмотрела, как мужики возятся.

— В магазин завтра поедешь? — спросила она.

— Поеду.

— Мне соды возьми. И спичек, у меня кончились.

— Возьму.

Петровна постояла ещё, потом села на ступеньку, подобрав полы пальто, и стала смотреть, как Сашка примеряет петли. Разговаривать ей, видно, пока не хотелось, а уходить она не собиралась.

— Петрович, — сказала Евдокия Матвеевна, — сколько я тебе должна за дверь?

— Потом сочтёмся.

— Ты мне цифру скажи.

— Тьфу ты, — сказал Петрович, не оборачиваясь. — Дай сначала повешу.